за Границей

То, что писала я, не имело ничего общего с Роб-Грийе и остальными

Интервью с Натали Саррот
100% размер текста
+

Натали Саррот. То, что писала я, не имело ничего общего с Роб-Грийе и остальными.

Одной из самых знаменитых современных французских писательниц Натали Саррот в этом году исполнилось 97 лет. Она родилась в 1900 году в России в Иваново-Вознесенске. Мне говорили, что, несмотря на свой почтенный возраст, она сохранила полную ясность мысли и прекрасную память. Она продолжает работать, и скоро в издательстве «Галлимар» выходит ее новый роман «Ouvrez»  («Откройте»). Трудно было в это поверить, однако все мои сомнения рассеялись, когда на пороге своей просторной квартиры в 16-м округе меня встретила сама Натали и на чистом русском языке обратилась ко мне: «Здравствуйте…»

Маруся Климова:  Существует мнение, что некоторые нации испытывают особую тягу к музыке, другие – к живописи, ну а Россия — это страна литературы. Может быть, поэтому у многих писателей, в том числе и здесь во Франции, есть русские корни. Вы ведь тоже родились в России. Какое место занимает Россия в вашем творчестве и что она для вас значит?

Натали Саррот: В моих произведениях, как правило, нет ничего автобиографического, кроме книги «Детство». Может быть, и есть какие-то личные вещи, запрятанные внутри, но внешне нет ничего. А в «Детстве» я много писала о России, там  ей посвящено много страниц. Я родилась в России, в Иваново-Вознесенске, и оставалась там до двух лет, потом, до шести лет, жила в Париже. Вообще, я с самого детства свободно говорила на двух языках. Когда мне было два года, меня определили здесь в детский сад, и у меня была очень хорошая преподавательница французского языка. Я ходила в детский сад на улице Фейантин. С шести до восьми лет я жила в Санкт-Петербурге. А потом с восьми лет я уже все время жила здесь, во Франции.

«Как в просвете, появившемся в  облаке серебряного тумана, мне все время видится эта улица, покрытая толстым слоем очень белого снега, нетронутого, без малейшего следа колес, и я иду там вдоль забора, который выше, чем я, он сделан из тонких деревянных дощечек, заостренных сверху…(…)

– И вот еще другой образ, который появляется при одном названии «Иваново»… образ длинного деревянного дома,  на его фасаде множество окон, окруженных как будто кружевами, маленькими навесами, выточенными из дерева… с его крыши свисают огромные гирлянды сосулек, сверкающих на солнце… двор перед домом покрыт снегом… (…) в доме, в большой комнате с очень белыми стенами… гладкий паркет застелен цветным ковром… диваны, кресла покрыты разноцветными чехлами… в больших горшках растут разные зеленые растения… в окнах, между двойными стеклами лежит слой белой ваты, припудренной серебряными блестками. Никогда ни один дом в мире не казался мне таким прекрасным, как этот. Настоящий дом из новогодней сказки… и который к тому же является моим родным домом. (…) ничего не осталось в памяти из того, что предшествовало моему отъезду из Иваново, когда мне было два года, и даже этого отъезда я не помню…» (…)

«Я часто вижу своего отца… его прямой и тонкий, как бы всегда немного напряженный силуэт… Он сидит на диване, а я устроилась у него на коленях, я смотрю на высокие окна, занавешенные белыми занавесками… Он учит по ним меня считать… возможно ли это? Однако я это отчетливо помню… я считаю до десяти, и остается еще одно, последнее, значит их одиннадцать…»[1]

 МК:  Значит, вы покинули Россию навсегда?

НС: Нет, я все же еще приезжала в Россию. Мой отец развелся с матерью, и остался там, и я каждый год приезжала к нему в Иваново-Вознесенск. Он оставался там до 1908 года. Мой отец был единственным евреем в Иваново-Вознесенске. Евреев там не было ни одного, так как закон запрещал им там жить, но ему дали специальное разрешение. Он приехал работать на ткацкой фабрике, принадлежавшей Мокееву, потому что знал секрет, как сохранять цвет ситца. Однажды он услышал, как один рабочий говорит: «Вот, теперь мы должны слушаться какого-то жиденка». Мой отец в ярости побежал к Мокееву и сказал: «Я не хочу здесь работать, раз меня так называют». А тот ему говорит: «Милый ты мой, ну не хочешь, так не будем тебя так называть. Ведь мы евреев никогда не видели – ты здесь единственный». Потом я встречала этого Мокеева здесь в Париже, и он мне всегда говорил: «Да, мы вознесенские – крепкие люди.» Он был старовер. Помню, однажды в Париже я встретилась с женой Кандинского и она мне сказала: «Мой отец был предводителем дворянства во Владимире. Наверное, они с Вашим батюшкой вместе играли в вист». А я ей ответила: «Этого никак не могло быть». А Ионеско, стоявший рядом, толкнул меня в бок и говорит: «Что ты с ними говоришь, ты разве не видишь, что это антисемиты?»

«Меня привели к папе на «фабрику», где он работает целый день… я иду через большой грязный двор мимо глиняных строений, нужно  перепрыгивать через ручьи, через лужи голубые, желтые, красные… всюду среди бочек, повозок, ходят бородатые мужики в картузах, обутые в высокие сапоги… запах здесь не такой отвратительный, как от уксуса, но я стараюсь вдыхать его как можно меньше, настолько он неприятный, острый, кислый…  Я вхожу в узкую ярко освещенную комнату, где стоит несколько длинных столов, на которых на деревянных подставках укреплены колбы с порошками разных ярких цветов, таких же, как и ручьи во дворе:  красные, синие, желтые… жидкости тех же цветов греются в пробирках, подвешенных над небольшими огоньками… папа стоит перед  столом, одетый в длинный белый халат, он держит в одной руке пробирку и легонько трясет ее, потом поднимает  и рассматривает на свет. Потом снова ставит в штатив, наклоняется, берет меня на руки, целует и относит в соседнюю комнату, где сажает в кресло перед своим бюро, на котором лежит толстая книга. Он дает мне большие счеты и говорит… «Держи, поиграй ими… я скоро.» Деревянные желтые и черные шарики скользят туда-сюда по металлическим прутьям, на которые они нанизаны, но это вовсе не интересно, я не умею в них играть… мне хочется, чтобы пришел папа… вот и он, он снял свой халат, на нем уже черная шуба и меховая шапка, вид у него довольный… «Вот видишь, я совсем недолго».

 МК:  Вы сказали, что в детстве вы провели в Санкт-Петербурге два года. И какое впечатление осталось у вас от Санкт-Петербурга?

НС: Это рай. Светлый, освещенный огнями, серебристый… Великолепный. Серебряный свет…  Очень прекрасный образ.

МК: На какой улице вы жили?

НС: Большая Гребецкая…. Потом она называлась Большая Пионерская. Это недалеко от Большого проспекта на Петроградской стороне. Дом восемь, квартира пять.

МК: У вас хорошая память.

НС:  Нет,  просто я писала своей матери, которая там потом жила. А может быть, и дом пять квартира восемь – что-то в этом роде.

«Справа от большой комнаты будет моя комнатка. В глубине, у окна – кровать и ночной столик.  Можно сказать, что здесь за двойными стеклами окон расстилаются обширные ледяные пространства… нет ни искрящегося на солнце снега, как в Иваново, ни маленьких, мрачных и сгрудившихся домишек, как в Париже… но повсюду голубоватый прозрачный лед. И свет здесь серебристо-серый. Город, куда я приехала, называется Петербург. (…)

«На другом берегу покрытой льдом Невы, между дворцами, фасады которых окрашены в  нежные цвета и украшены белыми колоннами, был дом, целиком сделанный из воды, которую заставила остановиться сила холода: дом из льда… Мне казалось, что он спрятан в каком-то потайном месте, в сердце этих зим, он сконцентрировал в себе их голубоватую прозрачность, их искрящийся свет… Его толстые ледяные стены, стекла его окон, сделанные из очень тонкого слоя льда, его балконы, колонны, статуи напоминают драгоценный камень, по цвету похожий на сапфир или опал… А внутри вся мебель, столы, стулья, кровати, подушки, одеяла, покрывала, ковры, все самые крошечные предметы, которые обычно находятся в настоящих домах, вся посуда, даже дрова в камине, сделаны изо льда.

По ночам бесчисленные свечи горят в канделябрах, в подсвечниках, ледяных люстрах, и они не тают… дом, ставший прозрачным, кажется, полыхает изнутри… нетающий кусок льда…» 

МК: Вы вошли в литературу довольно поздно, уже в сорокалетнем возрасте. Почему вы начали писать и что стимулировало ваше творчество?

НС: Трудно сказать. Как рождается первый текст, потом – следующий… Не знаю.

«Я сижу за столом у окна в своей комнате. Я вывожу слова пером, смоченным красными чернилами… я вижу, что они не похожи на настоящие слова, те, которые в книжках… они как бы деформированы, немного калеки… И вот одно, нетвердо держащееся на ногах, неуверенное, я должна его поставить… может быть, здесь… нет, там… но я спрашиваю себя, должно, быть, я ошиблась… кажется, оно не слишком хорошо сочетается с другими, со словами, живущими где-то в другом месте… я нашла их очень далеко отсюда и  привела их сюда, но я не знаю, что для них хорошо, я не знаю их привычек…» (…)

«Мама подталкивает меня, и тихонько отчитывает… «Не заставляй себя упрашивать, это невежливо, так себя не ведут, принеси ее, покажи…» На стуле спиной к окну сидит господин, его внимательное молчание, его ожидание давят на меня, подталкивают меня… но я знаю, что не должна этого делать, не нужно, я не должна уступать…» (…)

«Невозможно вспомнить, кто это был. Это мог быть Короленко, если судить по уважению и любви моей матери к нему, которые я ясно чувствовала… она печаталась в его журнале, они часто встречались… Но его имя не так важно. Это уважение и любовь сделали еще более сильным, просто невыносимым давление слов, которые он произнес, таким тоном, будто говорил с взрослым человеком: «Но меня это очень интересует. Ты должна мне это показать…» Тогда… с кем этого не было? Кто может сказать, что ему не знакомо это чувство, возникающее иногда, когда ты, наперед зная, что произойдет, что тебя ждет, боишься этого…  но все же делаешь…» (…)

«Дядя» открывает тетрадь на первой странице… буквы выведены красными чернилами очень неловко, строчки ползут вверх и вниз… Он быстро пробегает их, листает дальше, останавливаясь время от времени… у него удивленный вид…  недовольный вид… Он снова закрывает тетрадь, возвращает ее мне и говорит: «Прежде чем садиться писать роман, нужно выучить орфографию…» (….)

«Я унесла тетрадь в свою комнату, не знаю, что я с ней сделала, во всяком случае, она исчезла, а я больше не написала ни строчки…»

                                                             («Детство»)

 МК: Мне кажется, что писатели, поздно вошедшие в литературу, уже после сорока лет, наиболее интересны: Василий Розанов, Джозеф Конрад, тот же Сервантес…

НС: Да? Возможно, я не очень хорошо знаю историю литературы, да и саму себя тоже знаю недостаточно. Но был ведь еще  и Рембо…

МК: Приходилось ли вам встречаться с Жаном Жене?

НС: С Жене я несколько раз встречалась в дверях.

МК: И все-таки, какие литературные впечатления запечатлелись в вашей памяти наиболее ярко?

НС: Одно из этих впечатлений связано с Селином, которого, я знаю, вы переводили. Как сейчас помню грандиозный скандал, который в 1934 году разразился, когда Селину не дали Гонкуровскую премию за «Путешествие на край ночи». Ее тогда дали забытому теперь писателю Мазелину за роман… кажется, «Волки». А скандал был действительно огромный, и он не скоро утих. Кроме «Путешествия» у Селина мне нравится роман «Guignol’s band», некоторые куски из  «Смерти в кредит», но не все… Моя дочка очень давно брала у него интервью в Медоне…

Я хорошо знала Синявского.  Помню, когда он сюда приехал, он начал преподавать в Университете. Однажды он спросил у ректора: «В каком случае меня могут отсюда выслать?» А тот ему отвечает: «Только если вы изнасилуете студентку и она подаст на вас жалобу…» А Синявский не удержался и воскликнул: «Так это же прекрасно!» У него была белая борода до пояса, очень был тонкий человек, замечательный…

МК: А «новый роман»? Что связывает вас с этим литературным течением, ведь вас до сих пор считают его типичным представителем?

НС: Действительно, в свое время я написала «Эру подозрений», а Роб-Грийе захотел создать что-то вроде движения освобождения.  В какой-то статье это и было названо «новым романом». Но вы знаете, это было всего лишь название, которое служило Роб-Грийе для того, чтобы объединить совершенно разных авторов. Не более того. Ведь то, что писала я, не имело ничего общего с тем, что писал сам Роб-Грийе и остальные. Хотя, пожалуй, что-то общее все же было. Эта идея освобождения. Мы хотели освободиться от общепринятых правил: персонажей, сюжетов и так далее…

МК: А теперь вы изменили свою манеру письма или продолжаете в том же духе? В России еще в 60-е годы был переведен ваш роман «Золотые плоды». И именно благодаря этому роману ваше имя стало у нас известно, хотя в то время далеко не все западные писатели, особенно те, кто причислялся к авангардистам, переводились на русский.

НС: Да, это так. Но этот роман получил Международную Литературную премию и во всех странах в первую очередь стремились перевести и издать именно его. В России этим занялся Твардовский из «Нового мира».

МК: Но потом вышла еще и отдельная книга.

НС: Да, потом издали еще и отдельной книгой, я думаю, что это все из-за премии.

МК: А вы сами никогда не пытались переводить с русского на французский?

НС:  Знаете, во время войны ради забавы я пыталась переводить Чехова. Но у меня не получилось. Это невозможно, очень трудно.

МК: А каких русских писателей вы предпочитаете?

НС:  Трудно сказать… Конечно, Достоевского… Гоголя тоже, но Достоевский для меня – это что-то огромное.

МК: Над чем вы работаете сейчас?

НС: У меня в издательстве «Галлимар» скоро выходит еще одна книга – «Откройте».

МК: И о чем она?

НС: Я только что сдала рукопись в «Галлимар», она выходит в октябре. Ее персонажи – это только слова. Сейчас я жду корректуру, это весьма тяжело.

МК: Значит, невозможно описать, о чем она?

НС: Это очень трудно.

МК: Вы работаете без секретаря?

НС: Нет, у меня нет секретаря.

МК: А компьютер?

НС: Нет, я пишу от руки. Потом приходит моя внучка, и перепечатывает все, что я написала.

МК: Значит, вам больше нравится писать от руки?

НС: (по-русски) Иначе не могу.

МК: Сейчас многие говорят, что с приходом компьютеров литература может кончиться, ее постепенно заменят визуальные формы искусства.

НС: Я об этом ничего не знаю, но мне это совершенно чуждо. Я все еще живу в старой системе ценностей.

МК: Но вы, наверное, помните, что и в начале века говорили о смерти литературы?

НС: О, это очень сложный вопрос.

МК: А что бы вы могли бы сказать русским читателям сейчас в конце века, свидетельницей которого вы были? Что вы думаете о будущем России?

НС: Надеюсь, все образуется. Я всегда сохраняла очень большую привязанность в России.

МК: Больше вы туда не ездите?

НС: Нет, меня приглашали в Иваново, и я ездила туда в 1991 году.

МК:  Но не в Петербург и не в Москву?

НС: В Москве я была, но недолго – ведь это недалеко от Иваново.

МК: Существует ли какой-нибудь секрет вашего жизненного и творческого долголетия?

НС:  Трудно сказать, это не зависит от вас. Почему один умирает в сорок лет, другой живет до ста… Наверное, это какие-то генетические вещи, от нас это не зависит.

МК: И все-таки, я слышала, что когда вас мучает бессонница, вы выпиваете немного русской водки, это правда?

НС: Да, это правда. Я выпиваю рюмочку водки. У меня и сейчас есть водка, можно выпить… Но не могу сказать, что именно в этом заключается секрет моего долголетия. Но я точно знаю, что мне это полезно.

МК: А можно вас сфотографировать?

НС: Какой ужас, какой ужас… Это ужасно. Но я не могу вам отказать, вы из России. Хотя, вообще, я никогда никому не разрешаю этого делать. Ужас… (по-русски).

[1]  Перевод с французского отрывков из книги Натали Саррот «Детство» выполнен Марусей Климовой

Опубликовано в газете  «Ex-Libris-НГ» (Москва, 16.10.1997)

 

Вернуться на страницу «за Границей»