Бернар Крейз. Большинство французов считают Набокова американским писателем
Бернар Крейз – крупнейший переводчик с русского на французский. Общий список его переводов с трудом умещается на нескольких страницах, напечатанных убористым шрифтом. Он переводил Достоевского, Лескова, Цветаеву, прозу Кузмина, Пильняка, Набокова… Совсем недавно в его переводе во Франции вышел «Лед» Сорокина и еще целый ряд книг современных российских авторов, ранее на французский не переводившихся. Одна из последних его работ – “Война и мир” для парижского издательства Сей – наделала довольно много шума, поскольку для перевода был выбран неканонический вариант романа Толстого.
Маруся Климова: Бернар, мне довелось видеть список переведенной вами литературы, он весьма впечатляет, я даже не могу перечислить всего, что вы перевели, так как это заняло бы очень много времени. Насколько я знаю, последней вашей значительной работой был перевод «Войны и Мира» для издательства Seuil. Но, может быть, вы сами назовете имена русских писателей, по крайней мере, тех, кто является для вас наиболее значительным?
Бернар Крейз: Действительно, я переводил многих русских писателей: и современных, и «классиков». Из литературы 19 века меня больше всего интересовал Достоевский. Надо сказать, что именно этот русский писатель больше, чем кто бы то ни было еще, пробудил во мне интерес к русскому языку и культуре, которые потом стали моей профессией. Я прочитал «Преступление и наказание» по-французски, когда мне было 14 или 15 лет, и с тех пор я постоянно перечитываю Достоевского (и как только это стало возможным, естественно, по-русски), даже в те периоды своей жизни, когда я не занимаюсь непосредственно им. Первым, что я перевел, стал «Вечный муж», этот замечательный маленький роман, а затем еще 17 «новелл», которые были собраны в одном очень большом томе, куда также вошли переведенные мною варианты и черновики, никогда ранее не переводившиеся на французский; я сам писал вступление к каждому тексту и делал множество комментариев. Часть этих переводов была впоследствии переиздана в карманном формате. Я буквально заворожен вселенной Достоевского, несмотря на то что сама личность Достоевского кажется мне глубоко антипатичной: чтение его личной корреспонденции с этой точки зрения является весьма поучительным (возьмите, к примеру, эти удивительные письма, когда он находился в Швейцарии и потерял ту небольшую сумму денег, которая у него была с собой: какие жалостливые и полные раскаяния послания шлет он своей жене, снова и снова выпрашивая у нее деньги!). Достоевский задает сложную задачу переводчику: достаточно вспомнить хотя бы его бесконечные повторы, Достоевский их буквально культивирует, а переводчики 30-х годов систематически их игнорировали, несмотря на то что эти повторы являются частью его письма и свидетельствуют о его одержимости определенными идеями и склонности пережевывать одно и то же. Одна из самых сильных его вещей – вне всякого сомнения «Скверный анекдот», который представляет собой неслыханную по своей жестокости зарисовку.
Хотя я и взялся за Достоевского, я также сам предложил издателю еще и тексты Лескова, который является для меня одним из величайших писателей 19 века и которого у нас до сих пор практически не знают, несмотря на его глубочайшую оригинальность. И он, конечно же, один из самых сложных для перевода авторов, гораздо сложнее Достоевского, который, впрочем, тоже не подарок из-за своего перенасыщенного различными речевыми пластами языка. Однако, в отличие от Достоевского, в Лескове чувствуется глубокая доброта и симпатия к своим персонажам, «заблудшим» и маргиналам, о которых он повествует. «Шерамур» − великолепный текст, так же как и «Интересные мужчины» или «Старинные психопаты».
Кроме того, я познакомил французских читателей с Жуковским, которого раньше во Франции никто не читал. Я перевел его великолепное письмо «Последние минуты Пушкина», в котором этот друг поэта поразительно пишет о последних часах жизни Пушкина.
Я всегда считал, что это просто долг переводчика − познакомить французских читателей с текстами неизвестных авторов: как старых, так и современных. Лично я вообще не представляю себя занимающимся исключительно Достоевским, Чеховым, и еще некоторыми архи-известными классиками, которых постоянно только и переводят. Я много лет положил на то, чтобы найти издателя для «Крыльев» Кузмина, на которого не желали обращать внимания (без сомнения, из замшелого пуританства) как в среде специалистов по русской литературе, так и в издательской среде. Правда даже повесть Толстого «Альберт» (название которой при переводе я вынужден был изменить) у нас тоже была совершенно неизвестна и стала для многих критиков настоящим открытием.
Что же касается литературы 20 века, то я перевел несколько рассказов Замятина, поэмы Цветаевой (в частности «После России»). Кстати, одна наша актриса в следующем году готовит моноспектакль по «Поэме конца» в моем переводе. Я перевел первую опубликованную по-французски книгу Улицкой «Бедные родственники», а потом я несколько лет посвятил работе над Набоковым, а именно, над первым томом собрания его сочинений в коллекции «Плеяды» у Галлимара: я перевел некоторые неизданные рассказы, такие как «Венецианка», «Звуки», и т.д. Набоков является для меня одним из тех авторов, кого я перевожу с особым воодушевлением. К несчастью, специалисты по американской литературе, которые не знают ни слова по-русски, полностью присвоили себе этого автора, и многие из его произведений, написанных по-русски, мы тут вынуждены читать в переводах с английского. И даже такой влиятельный издатель, как Галлимар, отказывается заказывать их новые переводы с русского. Ответственный же за публикацию Набокова в Плеяде так любит поразглагольствовать о Набокове, о его стиле, о созданном им необычном мире, однако при этом не просто не знает ни слова по-русски, но вообще не имеет ни малейшего представления о русской культуре и литературе. Это крайне досадно. Хотя в этом виноваты отчасти и руссисты, которые в свое время, из верноподданнических чувств к СССР, на протяжении многих лет практически игнорировали Набокова.
МК: Насколько я знаю, издательство Seuil, для которого вы переводили “Войну и мир”, взяло не канонический вариант романа, хотя и принадлежащий перу самого Толстого. То есть в этом переведенном на французский варианте, в частности, Андрей Болконский остается жив. Это действительно так? Почему издатели остановились именно на этом варианте знаменитого романа? Читателям был необходим голливудский хэппи-энд?
БК: Что касается этой версии романа «Война и мир», мне немного сложно понять полемику, которая развернулась после публикации книги, как в России, так и во Франции. Известно, что еще при жизни Толстого было опубликовано несколько различных версий, и, думаю, нет особого смысла возвращаться к истории этих публикаций. Почему же мы должны отказываться от одной из существующих версий, даже если люди впоследствии предпочли другую? Разве нужно отказываться от первой версии (если бы таковая существовала) «Мадам Бовари», романов Жене или Пруста из-за того, что публика отдала предпочтение окончательной версии? Не я выбрал эту версию, но, в то же время, согласился переводить с большим интересом, когда мне ее предложили. Несмотря на «хэппи энд», я считаю, что эта версия имеет право на существование, так как это выбор самого автора, а не какие-то там манипуляции издателя. Действительно, князь Андрей не умирает. Ну и что? Что же теперь — спрятать или же вообще уничтожить этот вариант?
МК: Бернар, я знаю, что в начале 70-х вы учились в Московском Университете. Не могли бы вы поподробнее рассказать об этом периоде своей жизни?
БК: Да, действительно, я учился в МГУ в начале 70-х годов, то есть во времена Брежнева. В деталях описать эту эпоху невозможно: об этом можно говорить часами. Все вокруг было очень запутанным и очень двусмысленным. С одной стороны, я обладал определенными привилегиями. Я жил в огромном университетском общежитии на Ленинских Горах − так это место называлось в то время — и получал вполне приличную стипендию. Имея статус студента, я мог свободно путешествовать по СССР. В Ленинской библиотеке я работал в «первом зале»: в окружении академиков и заслуженных профессоров. А так как я был знаком с некоторыми представителями московской интеллигенции, то встречался со многими писателями, актерами и художниками. В то время было очень легко, будучи французом, встречаться с этими людьми, даже если эти встречи порой и происходили под наблюдением КГБ. И так как у меня было больше денег, чем у большинства студентов, я мог часто ходить на концерты (а я страстно люблю музыку), чтобы слушать Ойстраха, Рихтера, Ростроповича и т.д. Я посмотрел практически все спектакли Таганки, в том числе и те, где играл Высоцкий… Короче, в моей жизни было много положительного. Но была и другая сторона: постоянная слежка и атмосфера подозрительности, к тому же, я был знаком с некоторыми диссидентами. На 6-м этаже университетского общежития, где я жил (комната 664, если я не ошибаюсь!), жили только студенты из «капстран» и еще несколько русских студентов, которым и вменялось в обязанность наблюдение за нами. Я помню, в частности, что там были и немецкие студенты, часть из которых приехали из ГДР (а это ведь была не «капстрана»), а часть — из ФРГ, и один человек, который уже давно вышел из студенческого возраста, целыми днями сидел в коридоре, чтобы следить за тем, чтобы немцы с Востока и немцы с Запада не контактировали друг с другом. Время от времени и ко мне в комнату, под предлогом того, что они, якобы, хотят учить французский и разговаривать со мной, являлись какие-то люди, которые на самом деле только тщательно осматривали мою комнату, и все. Метченко, ответственный за курс русской литературы 20 века в МГУ, был убежденным сталинистом и вообще страшным человеком, а так как я в то время изучил Пильняка и Булгакова, то его отношение ко мне было, скажем так, далеко не радушным.
Люди вокруг очень часто были вынуждены говорить совсем не то, что думают. Помню, когда я только прибыл в университет, один грузинский студент заговорил со мной, и сразу же сообщил мне, какой Метченко замечательный человек. Но когда мы с ним сошлись поближе, он называл Метченко не иначе, как «сволочь». В университете была целая группа грузин и каждый раз, когда в Москву приезжал кто-нибудь из их родственников, в наших маленьких комнатах тут же накрывали столы, начинались замечательные вечеринки, там было угощение из Грузии и великолепное вино, которое все пили без конца. В Ленинской библиотеке библиотекари постоянно спрашивали меня, почему я не изучаю Горького! Целые месяцы мне пришлось добиваться получения разрешения для работы в ЦГАЛИ, чтобы иметь возможность изучить архивы Пильняка. Но даже тогда мне выдавали архивные материалы просто по чайной ложке. Я так и не смог узнать, что же там на самом деле было. Впрочем, если продолжить тему о Пильняке, то самым ужасным было то, что даже люди, которые его когда-то знали, продолжали бояться говорить со мной о нем. Иногда я встречал их у друзей, они приглашали меня в гости, чтобы показать мне свои личные архивы, а когда я приходил к ним, они никак не могли их найти! Тамара, жена Всеволода Иванова, много мне о нем рассказывала, и именно с ней я как-то отправился в гости к Лиле Брик. Тамара Иванова была замечательной женщиной, я потом еще встречал ее в Париже. Я помню, мы с ней ходили смотреть «Смерть в Венеции» Висконти.
Когда я жил в России, то говорил по-русски без акцента и часто забавлялся тем, что заходил в магазины, предназначенные специально для иностранцев, которые часто располагались в отелях − в этих магазинах платить можно было только в долларах. Там я доводил до нервного истощения продавщиц, которые уже начинали буквально визжать от злобы и собирались вызвать полицию. Сначала они мне тихонько объясняли, что эти магазины только для иностранцев и что здесь нужно платить в долларах, но я им не говорил, что я и есть иностранец, а просто отвечал «я знаю», и продолжал говорить с ними на самом что ни на есть правильном русском языке!
Благодаря моим друзьям Маркишам (Эсфири Маркиш, вдове поэта, убитого Сталиным, и ее сыну Давиду, тоже писателю), которые были моими лучшими друзьями в Москве, я постоянно встречался со многими писателями, журналистами, артистами. Все это вместе взятое: с одной стороны серость московской жизни того времени, свинцовые оковы брежневского правления, а с другой стороны интенсивная интеллектуальная жизнь, — сделали мое пребывание в СССР очень запоминающимся (стоит ли мне говорить здесь о душевной теплоте русских, которые так не похожи на холодных и отстраненных французов). Хотя многие вещи буквально приводили меня в отчаяние…
МК: Ну а Лиля Брик, которая тогда уже была в весьма преклонном возрасте – какое впечатление произвела на вас?
БК: Именно с моими друзьями Маркишами и с Тамарой Ивановой я ездил к Лиле Брик в Переделкино (кстати, теоретически туда я не имел права ехать без специального разрешения Министерства внутренних дел). Лиля Брик произвела на меня забавное впечатление: весьма пожилая и по-своему очаровательная дама, которая кокетничала как двадцатилетняя девушка. Когда она говорила о Маяковском, то называла его не иначе как «Володя», что мне казалось очень смешным: «Мы с Володей…» А когда я спросил ее о Булгакове, она ответила, что они никогда не встречались и что это человек «не их круга», так она сказала, по-видимому, намекая на свои аристократические манеры. Признаюсь, что мне особенно нечего о ней рассказать: ведь я был очень молод, и вдруг очутился рядом с такой «исторической личностью». Лиля Брик и Маяковский! Я сразу же понял, что не стоит задавать ей слишком конкретных вопросов, и что лучше всего мне просто за ней наблюдать.
Зато другая известная женщина произвела на меня огромное впечатление. Благодаря Михаилу Геллеру, одному из моих учителей в Сорбонне (он уже умер, но я навсегда сохранил к нему чувство глубокого уважения), я познакомился с Натальей Столяровой, бывшим секретарем Эренбурга. Помню, однажды мы с ней поймали такси и отправились в гости к Надежде Мандельштам. Если я не ошибаюсь, она жила в маленькой квартирке обычного типового дома на окраине Москвы. Надежда Мандельштам произвела на меня, признаюсь, по-настоящему неизгладимое впечатление, в отличие от Лили Брик, кокетничавшей, сидя на своей роскошной даче в Переделкино.
В то время мне удалось пересечься с еще очень многими людьми: однажды вечером с Виктором Шкловским, кажется, это было в Доме Кино, во время просмотра фильма «Бег», поставленного по роману Булгакова. Несколько раз я встречал в гостях у дочери Михоэлса, которого также ликвидировал Сталин, молодого пианиста Владимира Фельцмана: он тогда как раз готовился к участию в парижском конкурсе Лонг Тибо. Кажется, он все-таки победил в этом конкурсе, но я с тех пор его больше никогда не встречал. Помню, как он наигрывал какие-то вещицы на обычном заурядном пианино, и было удивительно слышать его туше на таком неказистом инструменте. Мы часто беседовали с Владимиром Лакшиным, который всегда принимал меня очень сердечно (я даже подарил ему фотокопии рассказов Булгакова, которых у него, конечно, не было: а я тогда обнаружил их в Париже, в журнале «Накануне», издававшемся в Берлине в начале 1920-х годов, и они, естественно, никому не были известны). У Маркишей я вообще встречал многих, среди них был и Виктор Некрасов, например…
МК: Вы перевели на французский язык «Крылья» Кузмина. По-моему, это первый и чуть ли не единственный перевод на французский Михаила Кузмина, который во Франции, да и вообще на Западе очень мало известен, в отличие, например, от той же Цветаевой, которую вы тоже переводили. Мне кажется, что в этом есть какая-то несправедливость, так как Кузмин – один из крупнейших русских поэтов 20 века. Чем вы могли бы объяснить этот феномен?
БК: Возвращаясь к Кузмину, хочу еще раз повторить, что я очень много времени потратил на то, чтобы найти издателя для «Крыльев». Кстати, когда я изучал русскую литературу, мне никогда не рассказывали о Кузмине, как, впрочем, и о Набокове, правда, в последнем случае по другим причинам, политическим. Вы прекрасно знаете, что русское пуританство тяжелым грузом придавило и изучение, и восприятие литературы. До недавнего времени, например, практически никто и нигде не писал о том, что Дантес был любовником барона Геккерена, голландского посла! В огромной книге Труайя о Пушкине об этом нет ни слова. Так вот, интересоваться автором, который не скрывал своих гомосексуальных пристрастий, даже здесь, в Париже, было невероятно сложно еще несколько лет тому назад (местные руссисты были фактически такими же пуританами, как и сами русские). Но ваш вопрос касается Кузмина, в первую очередь, как поэта. Вообще, во Франции это серьезная проблема, потому что поэтические книги, как французские, так и иностранные, не продаются совсем. Французы не читают поэзию. Найти издателя, который согласился бы опубликовать стихи Кузьмина − вещь практически невозможная, потому что этот издатель заранее уверен в том, что такую книгу продать ему не удастся! Во Франции переведено очень мало русских поэтов. Цветаева, правда, здесь стоит несколько особняком, потому что многие ее тексты (и проза, и поэзия) уже давно переведены, поэтому издателей, которые в большинстве своем ничего не знают о русской литературе, гораздо легче убедить публиковать и ее новые тексты. Предлагать поэмы Кузмина какому-то издателю значит почти наверняка получить отказ. А многие ли знают во Франции поэзию Мандельштама? Никто не читал ни одной строчки Тютчева. Знают Маяковского, и то, потому что коммунистическим переводчикам вменялось в обязанность его переводить. Немногие знают Ахматову (в частности «Реквием»), зато Клюев совершенно неизвестен. О «Двенадцати» Блока слышали только самые просвещенные французы. Но если однажды мне все-таки представится такой случай, я обязательно переведу все стихи Кузмина, которые, на самом деле, кажутся мне просто великолепными.
МК: В России бытует мнение, что русская переводческая традиция – лучшая в мире, то есть почти как классический балет. Отчасти это связано с известными политическими событиями: революцией и тем, что многие русские интеллектуалы были вынуждены заниматься переводами, не имея возможности реализовать себя в другой сфере. Согласны ли вы с этой точкой зрения? Как вы оцениваете общую ситуацию с переводами во Франции, и в частности переводами русской литературы?
БК: Мне трудно судить об общем качестве русских переводов французской литературы. Я в свое время интересовался тем, каким образом некоторые французские классики переводились на русский: от Стендаля до Мориака и Пруста. Я ведь изучал русский язык и мастерство перевода, то есть я начинал с переводов на русский французской литературы. Мне кажется, что русские с гораздо большим уважением относятся к оригинальному тексту, в отличие старых французских переводчиков, которые постоянно позволяли себе изменять и адаптировать русские тексты. В частности, работа, которую вы делаете, и с которой я знаком, в основном, по вашему переводу Пьера Гийота, кажется мне замечательной. Но вы ведь знаете, до какой степени отличается структура русского и французского языков, особенно это бросается в глаза, когда имеешь дело с великими писателями, стиль которых чрезвычайно изощрен. Как перевести Пруста на русский? Я не знаю, что вы думаете о переводах Любимова, но я не нахожу в них музыки фразы «Longtemps, je me suis couché de bonne heure » во фразе «Davno uzhe ya privyk ukladyvat’sya rano ». Хотя допускаю, что сделать по-другому просто невозможно! Что касается переводов русской литературы во Франции, то их качество, безо всякого сомнения, улучшилось, и переводчики вновь стали стараться придерживаться оригинального текста, о чем старые переводчики частенько забывали. Интересно отметить по этому поводу, что англичане всегда гораздо ближе придерживались оригинального текста, чем французы. Ну а что касается «коммерческого успеха» переводной русской литературы во Франции, то тут, увы, дела обстоят далеко не блестяще. В большинстве своем французы мало читают иностранную литературу, а уж если они это делают, то здесь, в основном, речь идет об англо-американской литературе. Русская литература, за исключением Достоевского и Толстого, их мало привлекает. А что уж тут говорить о Лескове! Французы не способны понять значимости Пушкина. Поэтому французские издатели очень редко решаются заказывать переводы русских текстов.
Кроме того, современная российская «власть», точно так же, как и прежняя советская, не обращает на это ровным счетом никакого внимания: никто не поддерживает переводчиков, не приглашает их хотя бы ненадолго приехать в Россию, и вообще, никому до них нет никакого дела, даже слов одобрения не услышишь, а ведь именно переводчики знакомят французов с русской литературой. Во времена существования Советского Союза разве что только переводчики, бывшие в фаворе у «системы» и, само собой, у КГБ, пользовались некоторыми привилегиями, но они ведь переводили исключительно авторов, опубликованных официально (примерно так же обстояли дела у Галлимара во времена Арагона и после него). Нужно отдавать себе отчет в том, что кроме пьес Чехова, которые постоянно идут на сценах французских театров, да еще кроме нескольких текстов Достоевского, русская культура во Франции практически совершенно неизвестна.
МК: Насколько я понимаю, западная славистика раньше делилась на два лагеря: левых, то есть тех, кого поддерживало советское руководство, и так называемых «советологов», делавших ставку на Америку (грубо говоря). Первые, кстати, видимо, должны были больше всего ощутить на себе последствия распада СССР, хотя вторые, очевидно, тоже. Принадлежали ли вы к одному из этих двух лагерей?
БК: Вы правильно говорите, что специалисты по русскому языку и литературе были разделены на два лагеря. Но во времена Советского Союза ситуация была более сложной и внутри каждого из этих двух лагерей. Конечно, были коммунисты, для которых эмигрантской литературы, от Набокова до Зайцева, например, просто не существовало: ее даже не критиковали, ее просто не замечали. О ней вообще никто не говорил. Не сомневаюсь, что они и сами ее тоже не знали. Но и не коммунисты далеко не все хотели рвать связи с СССР и продолжали получать визы, чтобы туда ездить и работать в библиотеках. Следовательно, они как бы предпочитали нейтрально-дружески выступать, если так можно выразиться, в роли «попутчиков». А значит, они тоже игнорировали эмигрантскую литературу. Если левые руссисты и критиковали Сталина, они все равно защищали Ленина. Даже мадам Каррер д’Энкосс в то время (а я как-то дискутировал с ней на одном семинаре, который она вела в Школе Сьенс-По в Париже, по поводу книги Медведева о Сталине) защищала «благие намерения» Ленина, якобы отличавшие его от Сталина. Вообще, в этом лагере ситуация была довольно запутана, так как там превалировала интеллектуальная шизофрения: например, Клод Фриу, университетский профессор и специалист по Маяковскому, вроде бы, коммунист, без колебаний певший дифирамбы СССР в «Юманите», одновременно на своих лекциях говорил о социал-национализме в СССР и предавался оголтелому антисоветизму. В целом же, всюду царила осторожность, вполне в духе пугливых французских университетских преподавателей, которым совсем не хотелось ставить под угрозу свое благополучие и комфорт.
С другой стороны, были, конечно, люди, открыто противостоявшие советскому тоталитаризму, к которым не только коммунисты, но и просто левые профессора относились крайне настороженно. Пренебрежительное определение «белый русский» было еще очень живым, даже если речь шла уже о втором поколении. Естественно, среди них были и такие потомки русских эмигрантов, как Никита Струве, которому путь в СССР был вообще заказан и который опубликовал Солженицына на русском языке.
Что касается меня, то я никогда не принадлежал ни к одному из этих лагерей. Конечно, я всегда был противником советской системы, которую считаю разновидностью фашизма, но меня также никогда не восхищала идея Святой Руси и возврат к религии. Могу сказать, что я всей душой поддерживаю эту новую свободу творчества, которая в России так долго была совершенно невозможна, и эмблематическим олицетворением которой вы являетесь во всех видах вашей литературной деятельности. Помню, во время одной конференции, организованной газетой Ле Монд в театре Одеон, почти сразу после падения коммунистического режима, где участвовал, в частности, Павел Лунгин, я был крайне шокирован, услышав из уст Жоржа Нива, что главная и чуть ли не единственная новизна, о которой он поведал дрожащим от волнения голосом сотням слушателей, стало создание религиозных общин, возврат к церкви и т.д. Лично мне это представляется комичным и даже неприличным.
МК: А кто все-таки из современных русских писателей наиболее известен Франции, чьи имена больше всего на слуху? Мне, например, кажется удивительным, что такой популярный в России писатель как Владимир Сорокин во Франции не переводился уже лет двадцать. Чем вообще определяется эта издательская политика сегодня во Франции?
БК: Увы, но мне очень сложно привести имя хоть одного современного русского писателя, который у нас «широко известен», кроме Солженицына, естественно. Любой образованный француз хоть немного, но читал «Войну и мир» и «Преступление и наказание»; если же он немного интересуется русской литературой, то ему знакомы другие произведения этих классиков, а порой он даже добирается до Гоголя или Чехова («Петербургские Повести» три или четыре года назад даже входили в программу экзамена на степень бакалавра), но, увы, если говорить о живущих ныне писателях, то это настоящая пустыня, даже если речь идет о самых заядлых любителях чтения. Возьмите того же Набокова: большая часть тех, кто его читает, не знают, что половину своих произведений он написал по-русски, и считают его американским писателем, то есть исключительно англофоном. Улицкая, пожалуй, имела очень небольшой и очень относительный успех, и то только благодаря одному критику, которому понравилось ее творчество, с Пелевиным примерно то же самое. Сорокин до самого последнего времени был практически неизвестен…
МК: На Парижском книжном салоне России была отведена главная роль. Это как-то повлияло на ситуацию?
БК: Безусловно, после этого интерес к русской литературе несколько возрос, и в первую очередь, это заметно по количеству новых переводных книг. В частности, недавно я перевел роман «Лед» Сорокина, и это, на мой взгляд, тоже большой прогресс для Франции! Сорокина у нас, действительно, не переводили с 80-х годов. И дело даже не в том, что здесь существует какие-то запреты, но просто, как я уже сказал, в большинстве своем российская эмиграция настроена крайне пуритански. А ведь все русские книги так или иначе проходят через ее представителей, ибо именно они рекомендуют издателям книги для перевода. Поэтому до недавнего времени переводили исключительно то, что, по их мнению, написано в традиции Толстого и Чехова. Это был, конечно, перегиб. В свое время я много лет положил на то, чтобы найти издателя для «Крыльев» Кузмина, на которого не желали обращать внимания как в среде специалистов по русской литературе, так и в издательской среде – без сомнения, все из-за того же замшелого пуританства. Зато теперь мне попадаются произведения, которые даже меня удивляют количеством нецензурной лексики. Лично я против подобной лексики ничего не имею, но когда на странице попадаются подряд пять или шесть непечатных выражений – по-моему, это уже перебор. Встречаются и откровенно порнографические книги: например, где описываются любовные отношения портного и хорошенького парикмахера. Конечно, и это может представлять интерес, но только если имеет хоть какое-то отношение к литературе. В общем же могу сказать, что у русской литературы сейчас наметились определенные перспективы, и во Франции она начинает пользоваться спросом… Но это все — просто ничто по сравнению с успехом, который имеют у нас некоторые английские или американские писатели. Раньше, когда СССР представлял собой полюс притяжения для коммунистов и «попутчиков», все более или менее значимые советские авторы были переведены (а иногда даже печатались в толстых литературных журналах), более того, их читали. Когда смотришь на то, что было переведено в 30-е годы и после Второй мировой войны, то просто диву даешься: почти все советские авторы, а за ними, в одной связке, и авторы 19 века, − все были опубликованы по-французски. Но сегодня образ России во Франции продолжает деградировать. Французы сейчас воспринимают практически все, что касается России, исключительно в карикатурном виде: от Гулага до Чечни.
МК: А кого из современных французских писателей вы могли бы выделить? В России сейчас наиболее популярным французским автором, пожалуй, является Мишель Уэльбек…
БК: Мне очень сложно ответить на этот вопрос, потому что мой ответ был бы слишком субъективен. Да, действительно, и во Франции Уэльбек имел большой успех, но лично я сомневаюсь, что причиной тому были литературные достоинства его текстов.
МК: Случалось ли вам пересекаться с кем-нибудь из первой волны русской эмиграции? Ведь такой писатель, как Борис Зайцев, который был почти что ровесником Блока, умер в 1972 году, то есть фактически был нашим современником, хотя это и кажется невероятным.
БК: Я не встречал никого из русских писателей-эмигрантов, но я был знаком со многими русскими эмигрантами, которые уехали из России: кто после 1905-го, кто − после 1917-го. Некоторые продолжали жить точно так же, как они жили у себя в России, несмотря на несколько десятилетий, проведенных во Франции. Когда я иногда приходил к ним в праздники, например, на Пасху, у меня уже не было впечатления, что я во Франции, потому что все говорили по-русски и там подавали исключительно русские блюда!
МК: Кроме русского, насколько я знаю, вы владеете еще и немецким и английским языками. А переводите только с русского?
БК: Нет, я очень плохо знаю немецкий. Мне случается, правда, редко, переводить с английского. Я довольно долго изучал тибетский и даже сингальский! Но это скорее ради удовольствия, чем по профессиональным причинам, хотя иногда это оказывается полезным. Например, я перевел книгу Цыбикова, опубликованную в 1919 году, о его путешествии в Тибет, и знание тибетского языка очень мне пригодилось. Если бы у меня было больше времени, я бы продолжал изучать новые языки.
МК: Когда вы в последний раз были в России? Собираетесь ли приехать туда снова?
БК: Я уже так давно не был в России, что предпочитаю не считать годы. Да, мне бы хотелось снова туда съездить. Но когда? Я не знаю.
Радио «Свобода», декабрь 2005 года
Вернуться на страницу «за Границей»