Пресса

ОБРИСОВКИ. Моя история русской литературы

100% размер текста
+

Ну а гражданка Климова решила произвести подобную ревизию публично. Маруся естественно даже не пытается быть хоть сколько-нибудь объективной (что, кстати, четко обозначено в названии: «МОЯ история литературы», которое умники от издательств превратили зачем-то в «антиисторию»), а очень даже наоборот, относится ко «всем-этим» литераторам крайне предвзято. Наша дама, как заправский кухонный критик, уверенно честит авторов, причем, чуть ли не всех поголовно, оставляя, правда, место под солнцем, для пары своих любимчиков. Что к первым, что ко вторым, впрочем, она относится без всякого пиетета. Главным критерием отбора в вечность, для нее обычно оказывается не столько собственно творчество, сколько «рожи» сочинителей. И их сексуальная ориентация. И пристрастие к алкоголю. И остальные низменные житейские привычки. И, конечно, отношение к ним их жен, детей, соседей по лестничной клетке, а помимо этого — отроческих друзей самой Маруси, — всяких там нервических девочек, пьяных неврастеников, и других обкуренных семидесятников… Таким образом, люстрация литераторов постоянно перемежается анекдотами из жизни самой Маруси, а также из жизни всех этих ее давешних знакомых (обычно, почему-то, всевозможных наркоманов и пьяниц). Короче, на качество анализа Климовой заметное влияние оказали в основном незрелые впечатления детства, отрочества и юношества; в чем Маруся, кстати, неоднократно и честно сознается. От этого, впрочем, книга становится только еще более уморительной. Хотя вся суть ее выражена в одной строке: «И если я вижу, к примеру, что Хлебников — это законченный олигофрен, хотя и сочинявший стихи, то я просто констатирую этот факт. И все! Больше от меня ничего и не требуется! Ну разве что несколько комментариев по этому поводу…».

Маруся Климова, надо отдать должное, по своему интересный персонаж. И ее история русской литературы, по своему, интересная книга. Иногда у нее действительно проскакивают удачные мысли, хотя большую часть времени, она просто гонит туфту на потеху публике… Я даже нисколечки не удивился (наоборот, искал и уверен был, что найду) когда следом за историей литературы, нашел нечто под названием: «Моя теория литературы». Лично для меня, книжка от Маруси с подобным названием, теперь выглядит просто лакомым кусочком.

Ниже выписки некоторых удачных пассажей из «труда»:

 Но почему меня так волнует эта чистота стиля? Да потому, что у искусства нет никакого другого содержания, кроме стиля, который, как я уже сказала, подобен снимку тайного движения человеческой души, с холодной, почти механической неизбежностью проявляющемуся на пленке вечности. Короче говоря, какие бы хитроумные теории ни выдумывали философы, дабы оправдать присутствие в литературе всяких случайных людей, на самом деле никаких иных течений в искусстве никогда не было и не будет, кроме вечного и нескончаемого символизма. Никакой свободы самовыражения, каждый навсегда привязан к собственной жизни. Полный детерминизм! Единственная свобода — это свобода жизни, а не творчества, потому что человек как живет, так и пишет. И это, собственно, все, что можно сказать о литературе — на мой вкус, вполне достаточно! Наверное, можно было бы сформулировать и наоборот: как пишет, так и живет — но это уже не важно…

Ни один человек не способен преодолеть безумную нечеловеческую инерцию собственной жизни, и если он занимается литературой, то жизнь постоянно выплескивается на страницы его книг… Впрочем, это, собственно, и есть единственное их содержание! Это, а никак не плоды мастерства! Странно, что таких простых вещей не знают в Литинституте. Я, вообще, кстати, не совсем понимаю, почему подобные учреждения до сих пор финансируются государством. Ведь там, по сути, учат нарушать основной закон искусства и уходить от ответственности перед историей литературы. Странно!

 

Вот и я тоже, когда садилась раньше писать, чувствовала себя точно такой же деревенской девушкой, сиротливо поеживающейся под лукавым насмешливым взглядом какого-то незримого профессора, совсем как в тех старых советских фильмах. Не то чтобы я ручку правильно держать не умела, но просто чувствовала, что мне очень хочется написать что-нибудь очень умное и значительное, но вся моя прошлая жизнь этому противится и как будто по инерции захлестывает меня и мешает, хотя мне вроде только и надо-то водить рукой по бумаге и записывать там всякие слова и предложения. Но ведь и та несчастная претендентка на роль домработницы не могла справиться с таким легким вроде бы занятием, как умение держать вилку и нож, так как вся ее прошлая жизнь в деревне тоже этому противилась, и в нужный момент она просто оказалась к этому не готова. То есть и ей, как тому же автомобилисту, не удалось с ходу резко затормозить в нужном месте, и прошлая жизнь просто по инерции ее захлестнула…

Такие чувства очень долго преследовали меня при попытках что-нибудь написать, пока наконец до меня не дошло, что писателю, видимо, ничего другого не остается, как изложить на бумаге все, в том числе и то, чего он больше всего в себе стыдится. Потому что избавиться от своей жизни все равно невозможно, и она обязательно будет тебе мешать, если ты сам не сделаешь ее содержанием своего творчества. Не говоря уже о том, что и в непосредственности деревенской девушки есть свое обаяние, а в гладких манерах аристократа — что-то банальное, печать чересчур правильной жизни, ну а о профессорах я вообще молчу…

 

На самом деле Пушкина опошляет не только эта его бессмысленная любовная лирика, о которой я уже писала, но еще и какое-то невероятное количество всевозможных друзей и приятелей. Вот это, думаю, тоже очень вредит поэзии Пушкина и его имиджу. Лермонтов был куда более одинок, одинок и приближен к смерти, и поэтому достиг в некоторых своих стихах редкой стилистической чистоты.

Удивительно, но его поэзии нисколько не навредил даже школьный долбеж. Просто какое-то чудо! «Я помню чудное мгновенье…» — мне кажется, уже через год после создания нормальный человек не смог бы слушать. А «И скучно, и грустно…» или же «Как часто шумною толпою окружен…» будут звучать еще и через сотни лет. «Выхожу один я на дорогу..» — тем более… «Горные вершины…» — вот только сейчас до меня, кажется, дошло, почему я вдруг вспомнила Лермонтова. Просто этот образ невольно вызвал в памяти его имя…

А секрет долголетия всех этих стихов заключается, на мой взгляд, в том, что в них запечатлелись не какая-то там эфемерная любовь или же предрассудок, вроде веры в Бога, а такие здоровые и вечные чувства, как ненависть, презрение к людям и злость. Эти чувства мне кажутся вечными, потому что они не исчезают вместе с крушением той или иной философской системы или же религии, а может быть, даже и всей человеческой цивилизации. Злобу, ненависть и презрение к людям, например, способен испытывать ведь не только человек, но и тигр и крокодил… Впрочем, «любовь» и «вера» — это еще ничего, особенно если вспомнить, что некоторых современных поэтов сейчас очень занимает «дискурс»…

 

В том-то все и дело, обыватель — это человек, твердо стоящий на ногах, а писатель вечно блуждает в темноте и пытается ориентироваться по каким-то туманным звездам. Если обыватели вдруг начинают придавать литературе слишком большое значение, то очень скоро они все тоже погружаются во мрак и с непривычки вскоре идут ко дну. Как это и произошло в России. Все очень просто! 

Однако никто так не верит в незыблемость литературы, как обыватели.

 

Если вдуматься, то Белый, по сути дела, разрушил русский роман, и в первую очередь, конечно, «Петербургом». Кажется, какой-то издатель (уже не помню кто) поначалу даже отказался его печатать. Разразился скандал, роман напечатали, а издатель-то, в сущности, был прав. Сейчас это как-то особенно отчетливо видно, с дистанции времени. Белый превратил роман в груду мусора, в кучу осколков, которые переливаются в лучах заходящего солнца. Отсюда и эти ощущения: что-то от Гоголя, что-то от Достоевского, — ничего своего, какие-то разрозненные ассоциации. Такое впечатление, что и сегодня большинство писателей так и снуют вокруг этой груды осколков, перебирая их и перекладывая в свои маленькие кучки, совсем как бомжи вокруг помойки, куда состоятельный хозяин только что выбросил разлетевшееся на куски старинное зеркало в дорогой оправе… Вот это уже совсем новый образ писателя, не то, что у Вячеслава Иванова!

 

Раньше писатель мучительно искал какую-то идею, зерно, в основном в лице главного героя, который и становился главной идеей его произведения. Совсем как в природе: из зерна, упавшего на благоприятную почву, вырастает дерево. И далеко не каждому было дано найти зерно вроде Гамлета или же Дон-Кихота. В русской литературе подобных «счастливчиков» можно пересчитать по пальцам: Гоголь, Достоевский, Гончаров…

 

Если сегодня и возможна какая-нибудь настоящая культура, то она должна быть по ту сторону ума! Подальше ото всех этих многозначительных туманных фраз и отсылок!

 

В свое время писатели Серебряного века, вдохновленные примером Ницше, вступили в героическую борьбу с моралью. И я думаю, что, отказавшись от морали, человек, действительно, приближается к собственной сущности, очищается от чего-то надуманного и противоестественного. Но все это, увы, длилось недолго. Все героические попытки искусства Art Nouveau закончились крахом, из-за странной тяги человека к симметрии. Я никогда не могла понять, почему после написания эффектного и выразительного романа «Там внизу» Гюисмансу обязательно нужно было сочинять «В пути» и «Там вверху» — книги, которые я так никогда и не смогла осилить. Нечто подобное произошло и с Сологубом: после «Мелкого беса» ему зачем-то потребовалась абсолютно нечитабельная «Творимая легенда»… Я почти уверена, что вовсе не безумие или же религиозное раскаяние побудили Гоголя бросить в огонь второй том «Мертвых душ», а врожденное эстетическое чувство, свойственное ему, — наверняка, это был какой-нибудь очень нравоучительный том, опять-таки в противоположность первому. Наверное, и самому Ницше только безумие помешало создать под конец жизни нечто в высшей степени нравственное и морализаторское…

А все умное, по моему глубокому убеждению, замутняет сущность человеческой жизни еще сильнее, чем мораль. Однако, понимая это, я сама тоже чувствую иногда очень сильное искушение написать что-нибудь в высшей степени умное и интеллектуальное. Наверное тоже, чтобы оправдаться, хотя я толком даже и не знаю, перед кем… Не знаю, удастся ли мне удержаться по ту сторону ума и глупости, на этой сверхчеловеческой высоте?!

 

Все, что описывалось в «Мелком бесе», больше всего поразило меня своей реалистичностью: содержание было как будто списано с натуры. В городе Шепетовке люди, по-моему, жили точно так же: целыми днями квасили, сплетничали и тихо сходили с ума.

 

Стоит мне об этом подумать, как я и вправду начинаю чувствовать себя чуть ли не Лениным, но не в Октябре или же 18-м году, а где-нибудь так в году 90-м позапрошлого века. Я почему-то вообще часто представляю себе Ленина в те годы. В такие мгновения перед моими глазами как бы прокручивается пленка так никем никогда и не отснятого фильма: «Ленин в 90-м». Что должен был испытывать тогда этот низкорослый, тщедушный и уже начавший лысеть юноша? Особенно на фоне огромного, почти двухметрового императора Александра III на троне? Александр ведь, ко всему прочему, обладал еще и недюжинной физической силой. Я где-то читала, что однажды, после организованного террористами взрыва, он один долго держал на себе готовую обрушиться крышу вагона и тем самым спас свою семью, ехавшую с ним в купе… Представлял ли Ленин себя на его месте? Наверняка он должен был чувствовать ужасную подавленность, ведь ничего, кроме карьеры провинциального адвоката, ему в то время не светило… Во всяком случае, «основными вопросами» бытия от хорошей жизни не задаются. Что первично: материя или идея? Какая разница, когда вокруг так много всяких соблазнов, веселья и роскоши, буржуа едят ананасы, жуют рябчиков, где-то там, в павловском саду играют вальсы Штрауса, а под Рождество в «Англетере» взлетают к потолку пробки шампанского… Ленин, скорее всего, воспринимал весь окружающий его благополучный мир как чуждый и очень сильно его ненавидел. О, как я его понимаю!

Вот и на меня, как и на «Ленина в 90-м», сегодня все чаще нападают приступы подавленности и, можно даже сказать, депрессии, но не от того, что мне уже ничего не светит, а, наоборот, от того, что я не совсем понимаю, к чему я должна стремиться в той сфере деятельности, внутри которой я по каким-то странным причинам оказалась. Я чувствую себя загнанной в клетку, из которой мне уже вряд ли удастся выйти. Однако ответ на так долго мучивший меня вопрос очевиден, не менее очевиден, чем открывшиеся Ленину первичность материи и ее торжество над духом: культура больше никак не связана с жизнью, она вообще больше ничего не выражает и не отражает, никаких реалий и никакой реальности! Это теперь такой странный чемпионат мира по шахматам, где объявленный чемпионом боится сыграть партию с начинающим и поэтому старается обходить за версту Екатерининский садик, где обычно собираются любители… Или же нет! Лучше сказать так: это такой странный чемпионат мира по боксу, победителя которого больше не нужно держать в клетке или же в отдельной камере, изолированным от людей, чтобы он ненароком никого не покалечил, не откусил кому-нибудь ухо и т. п. Отнюдь! Чемпион сам старается как можно реже показываться на улице, чтобы его там, не дай бог, не побили…

Последний пример кажется мне более удачным, потому что современная культура находится в конфликте вовсе не с человеческим разумом или там эрудированностью и начитанностью, а именно с жизнью, точнее с тем, что я бы назвала «жизненной полнотой». Не уверена в точности этой формулировки, но, надеюсь, общий смысл того, что я имею в виду, постепенно прояснится из контекста.

Короче говоря, в культуре произошла какая-то очень серьезная подмена, причем именно в XX веке, где-то в самом его начале, во времена Хлебникова и Филонова. Эта подмена чем-то сродни тем подменам, которые постоянно совершаются, к примеру, в шоу-бизнесе. По моим наблюдениям, там обычно все происходит по предельно простой и отработанной схеме. Если солист какой-нибудь рок- или поп-группы чересчур много пьет, употребляет наркотики, доставляет слишком много хлопот своим продюсерам и вообще плохо управляем (пусть даже и пользуется успехом у публики), то он или же даже вся его группа целиком — не сразу, конечно, но постепенно — убираются со сцены, экранов ТВ и т. п., а вместо них появляются другие, работающие в том же стиле, в похожей манере, но такие, с кем руководству гораздо легче и приятней зашибать бабки, в общем, своего рода, двойники…

 

А вообще-то, я думаю, когда-то все, действительно, считали, что в русской литературе — как в прозе, так и в поэзии — отразилось что-то очень важное и существенное для жизни, чуть ли не сама Истина. Однако в одно прекрасное мгновение все переменилось.

 

Меня всегда немного смущало, что в XX веке число поэтов и писателей в России как-то вдруг резко возросло. Не исключено, что именно эта возросшая численность литераторов, в конечном счете, отрицательно сказалась на качестве литературы. Возможно, каждой нации вообще отпущено свыше какое-то определенное количество духовной энергии, и если поэтов, писателей и художников вдруг становится слишком много, то эта энергия дробится на всех, то есть на более мелкие «порции». Вот и получается, что в девятнадцатом веке произрастали разрозненные, одинокие, но довольно крупные дубы и сосны, вроде Гоголя, Лермонтова, Достоевского, Тютчева или Фета… А в двадцатом — в литературе расцвели уже целые заросли кустарников в виде разных объединений символистов, акмеистов, футуристов, имажинистов и т. п. А дальше хуже: почва, на которой они все произрастали — и дубы, и кустарники, — постепенно сильно истощилась, и растения еще более измельчали, можно сказать… Как ни крути, а так оно и выходит! Сама реальность об этом свидетельствует!

 

Короче говоря, у меня такое впечатление, что «круговорот литературы в природе» сегодня окончательно завершился и практически все, что сейчас по инерции еще называется словом «литература», на самом деле, уже давно является обычным сырым материалом, нуждающимся в дальнейшей обработке. То есть, все вернулось на круги своя! И на самом деле, писателей теперь в России опять считанные единицы, гораздо меньше даже, чем в XIX веке, а порой даже кажется, что никого и вовсе нет — кроме меня, естественно…

 

Самого поверхностного взгляда на современное искусство достаточно, чтобы уловить наиболее характерную его черту: от него веет беспредельной и всепоглощающей скукой!

 

Обыватель — это тот, кого, в свою очередь, тоже невозможно поймать или же даже заподозрить в чем-либо гениальном. Ну и, соответственно, все чувства, жесты и поступки, присущие этому типу личности, являются обывательскими. Все предельно просто! Однако если обыватель будет застукан на чем-либо гениальном, пускай даже на том, что он является гениальным обывателем, — как это и произошло в случае с Розановым и Селином, — он сразу же автоматически лишается всех своих обывательских благ и остается с глазу на глаз с вечностью, то есть ему, как и положено гению, достается пустота и дырка от бублика, вместо самого бублика, на который он рассчитывал. Вот в этом, собственно, и заключается сегодня главный подвох, с которым может столкнуться практически любой ничего не подозревающий человек, безмятежно обосновавшийся в культуре. Поэтому, несмотря ни на что, современное искусство не такое уж и скучное, как это может показаться на первый взгляд. Ведь существующих в культуре правил, как я уже сказала, пока никто не отменял…

 

И еще одно. Современная культурная ситуация, как я уже сказала, характеризуется тем, что литературой теперь занимаются исключительно обыватели, поймать которых на чем-нибудь гениальном практически невозможно… Во всяком случае для меня, вынуждена это признать. И это тоже заставляет меня обратить свой взор в прошлое и вступить в мысленное соревнование с безжизненными тенями…

 

Иными словами, нет никакого смысла пытаться отделить литературу от собственной жизни, и каждый, кто в той или иной форме пытается это сделать, по сути, просто чего-то недопонял в жизни. Точно так же, как и тот, кто доверчиво вкладывает свои бабки в какой-нибудь бандитский синдикат, прежде всего, тоже чего-то еще не понял — именно в жизни, а не в экономике.

Вернуться на страницу «Пресса»