Валерий Бондаренко
Говорят, Питер находится на разломе земной коры, вот отчего в нем так много чокнутых. Вообще это представление о питерцах и специфически «достоевской» атмосфере, которая окутывает питерцев, как колхозников стоялый дух хлева, совершенно оправдывается в текстах Маруси Климовой. Читатель поверхностный скажет: «Дурка на выезде!» и не будет совсем уж не прав. Зато будет плоским, как скучная гладь Невы.
Многие восхищались точным и ироническим взглядом автора, его умением ядовито и весело передать закосы окружающих людей. Геи просто блеяли от восторга, читая «автохарактеристику» Марусиного творчества в виде «разгромной» статьи на него какого-то досужего критика: «Все герои марусиных романов, а по преимуществу это жизнерадостные гомики, только и думают о том, у кого бы еще на халяву отсосать, кому бы полизать зад или вставить пистон, а также они не прочь облапошить любого зазевавшегося простака, пожрать за его счет и повеселиться, а вместо благодарности, как это обычно бывает у нормальных людей, они способны в любой момент своего благодетеля кинуть, подставить, опустить, а может быть, даже и замочить. Стоит героям Маруси кого-нибудь увидеть, первое, что им приходит в голову – это мысль: «Хоть разок с ним посношаюсь!» И им совершенно не важно, кто перед ними: такой же, как они сами, извращенец-гомосексуалист, или же пожилой уважаемый человек, ветеран войны, пенсионер, заслуженный работник искусств, деятель культуры, ученый, капитан дальнего плавания, учитель, космонавт, милиционер, донской казак, член ЦК КПСС, депутат Государственной Думы, рабочий или колхозник, – им на это глубоко плевать, и они любыми средствами стараются добиться своей цели, об этом, собственно, и написаны романы Маруси. Пределом мечтаний подобного рода героев, помимо сношений, отсасывания и подставления собственного зада, естественно, является попадание за бугор… Они могут насрать своему начальнику на стол, потому что их совершенно не интересует собственное будущее, служебное положение, успехи в работе, они вообще не хотят работать, а только отдыхать и веселиться, в любой момент они способны подложить свинью своему ближнему, причем не только в переносном, но и в самом прямом смысле, так как в романах Маруси этим типам не лень бывает ради этого съездить куда-нибудь в отдаленный колхоз и украсть там настоящую живую свинью, потом связать ее, заткнуть ей рот и подложить кому-нибудь в постель, чаще всего, женщинам, которых они тоже совсем не любят, всячески третируют их, унижают и достают. Любимым же их развлечением у себя на родине, помимо траханья, кувыркания и стояния на ушах, является, опять же, публичная демонстрация своих гениталий, во всяком случае, автор рецензии насчитал в ее романах не меньше восьми сцен, когда ее герои умудрялись бить друг друга своими членами по лбу…»
Действительно, моей первой читательской реакцией было простое человеческое ржание, почти над каждой страницей. Но читать Марусю я начал с последнего ее романа, а в нем, в «Белокурых бестиях», она и впрямь размахнулась во всю ширь. И кстати, это (относительно) светлый и веселый роман Маруси. Однако другой читатель, гораздо более чуткий, заметил мне, что все эти сцены лихого комикования пронизывает какое-то постоянное чувство тревоги.
Прочитав два других романа трилогии, я понял, что я ни во что не въехал тогда, так покорно резвясь-веселясь. Там все гораздо сложней и тоньше «закручено».
И теперь мне кажется, что главная удача автора – не полный жизни и мощного жизнелюбия, несмотря ни на что, рассказ об извращенцах и дураках, прохиндеях и маразматиках, психах и алкоголиках, а образ самой рассказчицы Маруси Климовой. Собственно, проект «Маруся Климова» удался не из-за милого и забавного для русского уха имени или намеков на известные личности, и даже не только благодаря безусловно талантливым, тонким и острым текстам. В текстах Маруси ее образ, – смысловой корень всего повествования. Обычно герой-рассказчик – фигура служебная, его характер стерт, он отступает в тень других персонажей. Но в Марусиной трилогии все иначе.
Итак, значит, образ рассказчицы… Собственно его становление и определяет конструкцию трилогии. Поэтому читать романы М.К. лучше всего последовательно. Интересно наблюдать (может, и правда, реконструировать?), КАК формируется романный мир Маруси Климовой. Она словно бы повторяет строение трилогии нелюбимого ею Л.Толстого, – где «Голубая кровь» есть «Детство» и «Отрочество»; «Домик в Буа-Коломб» – не «Юность», а уж, скорее, «Молодость»; а «Белокурые бестии» – «Зрелость». Автобиографическая подоплека просто необходима автору как свет маяка, который из кромешной, но полной жизни тьмы делает некий наделенный установившимся смыслом пейзаж, приручает хаос.
М.К. – главный герой, а не пассивный рассказчик, но сначала еще кое-что о стиле трилогии. От текста к тексту чувствуешь, что романы написаны СТАНОВЯЩИМСЯ автором, – не в том смысле, что в первом романе это какой-то литературно неоперившийся лысый птенец, а в том, как раз, что автор на глазах читателя ищет, нащупывает, формирует именно СВОЙ стиль и уже потом властно управляет им. От «гонива» к лирике, от нее – к монологам. Возникает некая пародия на бахтинский «полилог», – пародия вот в каком смысле: то, что у Достоевского «всерьез» и «навечно», у М.К. иронически сиюмгновенно и частно. Но не мелко, нет: как раз масштабность этому сиюминутному и вроде бы частному, и больному, и извращенному, и «нехарактерному», и памфлетно-смешному придает ощущение полноты совершаемого, полноты-в-самом-себе. Известно ж, что даже глупость как вещь-в-себе – грандиозна, не говоря уж о том, что и самодостаточна.
Сцепляет все эти миры своим здравым смыслом, тоской по нему, бунтом ради него, прорывом к нему образ рассказчицы. И тут впору вспомнить совсем забытого автора, – Герцена, который, как известно, создавал не просто автобиографию, но автобиографию себя любимого как героя времени. В этом смысле тексты М.К., пародируя в главном стиль и дух Достоевского, развивая питерскую традицию (особенно тонкое кузминское неназываемо-намекаемое), используя архетипы общечеловеческого, как в трилогии Л.Толстого. становятся масштабной панорамой эпохи, как автобиографическая эпопея Герцена. Но я не зарапортовался, нет! Потому что Марусины ирония, юмор, самопародия и пародия, – все эти приемы и качества говорят нам: здесь все всерьез, да не навсегда; все так, да не этак. Литература сошла с трибуны и с котурнов и рассеянно стала сходить со сцены в стремительно мелеющий зрительный зал, как бы говоря вслед читателю, что время масштабных рецептов, пророчеств и проектов завершено, «кино давно кончилось». Словно моряки из «Морских рассказов» М.К. ворвались в зал вместе с ветром и матом и сказали всем литературно заточенным умникам, элитным и маргинальным: «Кто тут временные? – слазь! Кончилась ваша власть! Караул устал, хочет кушать и футбол смареть…»
Еще это называется постмодернизмом, но я «сильно боюсь», что здесь мы имеем дело, скорей, с пародией и на постмодернизм, – на его безбрежную релятивность, на его равнодушие к человеку и к «основополагающим» смыслам. Как раз всей логикой повествования эта модная «правда» у М.К. опровергается с усталостью все понявшего и настрадавшегося, побывшего «маленьким» человека. Круг замыкается, но маячат новые горизонты… А привыкшие к клише критики все путаются в определении Марусиного творческого метода. Уже договорились до «постмодернистской декадентки», что Марусе нравится как автору, льстит как даме, но изумляет, естественно, как филолога.
Хотя, собственно, может, это и верно? У каждой эпохи есть свой декаданс, свое преображение в нечто пока-неясное-новое…
На всем протяжении трилогии М.К. находится вместе с читателем в процессе открытия и осмысления своего стиля, который не есть для нее, автора, лишь порядок слов и совокупность излюбленных приемов, а ВЗГЛЯД, одновременно определенный и ускользающий, который полновесно выразился, быть может, лишь на финишной прямой, – в эпиграфе к «Белокурым бестиям». Ницше сформулировал то, к чему автор шел через всю трилогию: «О братья мои, я слышал смех, который не был смехом человека.»
На протяжении трилогии читатель оказывается как бы в потоке многослойного течения, где самые разные мотивы побуждают его продолжить чтение: и простое любопытство, и удовольствие, и разгадывание шарады с возможными прототипами, и слежение за формированием авторского стиля (ну, это для пишущих), и попытки понять заключенный в повествовании смысл.
Итак, авторский стиль и авторский мир формируются в трилогии постепенно. Проследим, как именно, – но это лишь субъективная моя, читательская, реконструкция…
***
«Голубая кровь»
Когда в своей чрезвычайно грубой и небрежной статье А.Латынина назвала Марусины тексты «гоном», нельзя сказать, что она была абсолютно уж так не права. Потому что начало «Голубой крови» имеет черты веселого «гона», насмешливо-«простодушного». Это рассказ о том, как питерская девочка из приличной семьи приезжает к родственникам в провинцию и окунается в быт и нравы Жмеринки, переживая период невинного дикаря, от проделок и игр которого взрослые пришли бы в ужас, если б имели возможность перевести их на язык взрослых понятий.
Тема пребывания в состоянии детства, которое «до нравственности», «до морали», по ту сторону добра и зла и т. п., – эта тема даже из ледяного В.Сорокина высекает искры теплого, живого и человеческого: им он обязан, на мой взгляд, лучшими, по-настоящему великими своими страницами. Однако у Маруси нет безусловности первых страниц «Тридцатой любви Марины», – у нее господствует в этих эпизодах сказовость и поэтому ощутимая условность; волнующее и пугающее столкновение с «правдой жизни» смягчено здесь юмором и э-э… наверно, раблезианской гиперболой.
Но, как известно, девочки взрослеют раньше и помнят об этом мстительно дольше. Почти демонстративная наивность подростка Маруси не мешает ей зорко отмечать весьма приземленную подоплеку поступков окружающих, корявую лживость слов, которые служат лишь прикрытием истинных, чаще говенных (с точки зрения простой человечности) мотивов поведения взрослых, а также поступков более «тертых» в плане житейского опыта жмеринских деток.
Наверно, отсюда берет свое начало любимое Марусино словечко «жрать»: «он жрал», «она стала жрать», – иногда со всего разбега-размаха, внезапно, посреди весьма нейтрального по тону и даже изящного повествования. «Жрать» – это не просто поглощать пищу, это ревниво и злобно запихивать нечто в свою утробу, с сопеньем и чавканьем самоосуществляться. Проявлять подлинное свое естество… А в случае угрозы и страха – «выть», «орать» и «визжать». Эти слова Маруся также употребляет с ироническим смаком и довольно часто.
(Здесь мне, по очевидному сцеплению смыслов, вспоминается эпизод из ее «Моей истории русской литературы», когда Маруся ночью убирает бесконечный и унылый кинозал. И вдруг на нее набрасывается такая тоска, что она начинает… читать стихи Фета. Знамо дело: все преображается, расцветает…
Конечно, такое поведение – форма истерики. Но зато и стихи Фета – по сути, музыка.)
…Мнится, по-настоящему лоб в лоб Маруся столкнулась со своим стилем, когда ей в руки попал дневничок питерского гея Паши, которого знающие, как видно, прототип рецензенты называют «злобным», но мне он кажется в чем-то очаровательным. По-моему, на автора накатило настоящее озарение, когда в руки ей попала тетрадка незамысловатых откровений етого-самого-«злодея»-и-гея Паши: пуля нашла героя!.. А Маруся нашла основной ход своего нынешнего стиля. Она дала герою выговориться до изнеможения, до исподнего, до кишок. Причем сама вовсе не исчезла из повествования. Просто ее подростковые искания в виде приключений с грузинами и периодических приобщений к вину состоят в полном контрасте с безмятежными страницами Пашиных откровений.
В «Голубой крови» найден не только стилевой ход, но и основной герой Маруси (напомним: после нее самой). Это, чаще всего, разнообразный гей, – и всегда в собственном соку. Не потому что сие модно или прикольно, а потому что, как мне кажется, гей и есть, в известном смысле, герой нашего времени и страны, лишенной ощутимого исторического будущего, циничной в отношении обманувшего прошлого и сосредоточенной на тупом выживании или (если повезет) ловитве удовольствий в одном настоящем, на «жратве», если доступна. Ржущие от души ряженые младые воины в шеренгах парада 9 Мая, с орденами, которых они не заслужили, – вот вам смысловой апофигей недавнего юбилейного праздника! И это дурновкусие властя выдают за свой как бы идеологический триумф…
Стендаль называл режим Луи-Филиппа «привалом в грязи». Любопытно: у Маруси нет совершенного негативизма в отношении нашего столь же жирно заляпанного «привала»! Ее привал больше похож на «Привал комедиантов». И это не только оттого, что она дама и питерская, а действительно замечательный Северянин – ея э-э… кумир. Дело и в том, что Маруся очень трезво соотносит реал советского прошлого, своего детства, и реал нынешней жизни, а он, реал сегодняшний, в чем-то гораздо более честный при всей своей бандюжной жуликоватости.
Для самых знаковых нынешних фигур в российской словесности Сорокина и Пелевина (при совершенной разномасштабности этих авторов) «совок» есть некий источник мифов, и как бы они ни заигрывали с «дженерейшн пи», они всеми корнями своих смыслов уходят туда, в легенды и мифы СССР. В нашей современности они все-таки иностранцы.
Говорить о сегодняшней жизни они не то, что не могут, потому что ее не знают, – а не «зажигаются» они ею, потому что живут в душе все же совсем другим.
Маруся гораздо трезвей относится к совковому своему детству, – никакой насмешки обманутого сына над промотавшимся отцом, никакой также и ностальгии, явной или подспудной. Для нее эти годы не так, чтобы и смыслообразующие, вот почему Пашины гей-откровения из времен «перестройки» перевешивают в первом ее романе историю полудетства Маруси с реальями совьетик. По-женски трезво она оценивает полумаргинальный, совершенно далекий от бытового и душевного благообразия характер жизни «приличной советской семьи», в которой она родилась. И ее самое, и брата отец одинаково лупит шлангом, и одинаково усердно (иногда тоже шлангом) их наставляет мать. Вот только брат вырастает припизднутым мечтой о карьере в КГБ и реваншем там. Слава богу, для Маруси что КГБ, что ФСБ, что РНЕ – вроде динозавриков на экране компьютера. В этом смысле психическое здоровье не оставляет ее.
Но кстати, уже в «Голубой крови» мы сталкиваемся с совершенно другим автором Марусей Климовой. Она еще может поприкалываться над задвигами ее героев, но когда сталкивается с реальной смертью близкого человека, – голос ее меняется. Это всего несколько страниц, на которые читатель, боюсь, даже не обратит внимания. Но я читал очень внимательно и со всего разбегу споткнулся о них. Я вдруг понял, что здесь все НАСТОЛЬКО всерьез и НАСТОЛЬКО прочувствовано и пережито, что никаким борзым инструментарием постмодернистского «гонива» это не передашь. Словно перо выпадает из рук автора.
Здесь ростки какого-то другого стиля, настолько глубоко лирического и «подспудного», что мне кажется: Маруся пока использовать его не решается. Что-то другое зреет здесь; что-то она вынашивает.
А вы говорите: моральный релятивизм…
В следующем романе этот «иной стиль» Маруси Климовой проявляется по-другому. Но об этом – дальше.
***
«Домик в Буа-Коломб»
Название второго романа Маруси настраивает на безмятежный и несколько даже слащавый лад: целый домик, да еще в пригороде Парижа, да еще с таким милым названием, – «Голубиный лес»…
Но наивные гламурные ожидания читателя летят в гнилое помойное ведро, и все голуби из Буа-Коломб хищной стаей сладострастно гадят на его простодушно неприкрытую голову, почитай что, с первой страницы.
Потому что в этом романе Маруся остается верной себе и тем своим учителям из числа «проклятых» французских авторов (Селина, в первую очередь), которые рвали в клочья изячные цветки жеманной куртуазности, – впрочем, довольно безуспешно пытаясь угробить расхожее представление о французском «шарме» демонстративно грубым «антишармом»…
Главный герой «Домика…», хозяин сего приюта разбитых сердец – месье Пьер Троше де Ля Фейад. Память об аристократических предках и замках почти испарилась. Остались лишь галльская потребность трахаться-трахаться-трахаться «всем смертям назло» и галльский апломб назло им же.
Впрочем, русские принимают Пьера за профессора: до того домовладелец похож на клошара, а ведь парижские интеллектуалы, как известно, пренебрегают внешним видом и редко моются – ради Духа, конечно.
Через дом Пьера проходит вереница русских полуэмигрантов «третьей волны», среди которых угадываются и некоторые «знаковые» фигуры. Штука, однако, в том, что все эти «знаковые» фигуры оказываются в Париже на положении маргиналов.
Конечно, при желании можно видеть в этом метафору: реальное место России в современном мире.
Мне все же хочется еще раз вернуться к характернейшей черте всех героев Маруси Климовой. Хотя они такие разные, – они все, на мой взгляд, в первую голову, по ощущению самого автора, МАР-ГИ-НА-ЛЫ. Не только те, кто роется в помойке или торгует собой. Благополучные родители Маруси, «порядочная советская семья», – маргинальны, с точки зрения истории («великая эпоха» кончилась для них ясно чем), а также они маргинальны как обыватели, с точки зрения самой современно и богемно свободной Маруси. Преуспевающий парижский юрист, поклонник произведений Селина, – тоже маргинален (по отношению к смыслу творчества своего «кумира»), потому что культура для него есть лишь приятный шумовой фон сытого самодовольного существования.
И тут явно от ядовитого Ницше, а не от благодушных романтиков идущая оппозиция «герой (художник, творец) – толпа (говно)». Однако дотошно роясь в «толпе», Маруся обнаруживает, что в ней всяк для себя – герой, творец и в чем-то даже художник. Такова модель современного мира.
Как заметил один тонкий критик, персонажи романов Маруси Климовой пребывают в свободном парении, которое вовсе не ощущается ими как падение, ибо их бытие совершенно лишено надличностных векторов. Или, поясним на примере: это как если бы герою М.К. Пьеру, соплежую, психу и старому стрекозлу, отказала девушка, – он обиделся бы не за себя, а, скорей, за нее, сказав, что просто она «не его тип». Или он – «не ее тип». Короче, политкорректность, ведущая естественным образом к почти уютной сексуальной самодостаточности…
Итак, Марусин мир – это мир, в котором каждый свободно сходит с ума по-своему. Наверно, так видит жизнь взрослых подросток. Хотя, с другой стороны, приглядитесь к себе и своим совершенно нормальным близким, – и вы обнаружите целый букет всевозможных «акцентуаций»!
Говорят, что Маруся сделала шаг вперед по сравнению с В.Сорокиным, – ибо ее герои – живые люди, а не буквы. И отношение к ним автора теплое и заинтересованное. Боюсь, однако, что раздражения, страха и усталости у повествовательницы к своим героям накопилось куда больше. Юмор, ирония и гротеск могут и привлечь и увлечь читателя, и обмануть его (как, например, меня). Но по зрелом размышлении, приходишь к выводу, что и здесь они только слегка амортизируют удары жизни, и уж вовсе не преобразуют «ДУРКУ» бытия в нечто качественно иное…
Во всяком случае, так – в романе «Домик в Буа-Коломб». Вот почему и призрак собственного безумия возникает перед повествовательницей так настойчиво и зловеще. В мире вроде бы всюду довлеющих и самодовольных психопатов так трудно оставаться скалой здравого смысла и душевной стойкости!.. О, Маруся не исключает себя из общего хоровода, – и кстати, здесь опять возникает ДРУГОЙ стиль Маруси, который с ринга сатиры бросает ее в объятья психологизма…
Особенно хочется сказать об образе Парижа в этом Марусином романе. Да полноте, есть ли он там вообще, этот привычно романтический образ, – «увидеть Париж и умереть»?.. Чуть не перед самым отъездом измученная Маруся видит вдруг игру зари на великолепной лепке фасадов. Говоря пышно, каменный цветок европейской культуры улыбнулся ей лишь однажды, – да и то на прощанье… Все остальное время Париж присутствует в романе так, словно это какое-то Выхино с грохочущей надземной «подземкой», со всем неуютом и неухоженнностью «маргинального» пригорода.
«Увидеть Париж и… уехать»…
А все же задвиги Пьера и его компатриотов выглядят несколько более веселенькими, чем прямые психозы жителей Северной Пальмиры, – может, потому что в парижских психах нет этого надрыва, этих попыток улета в надличное… Типа: все-таки «острый галльский смысл»; типа: все же страна Декарта.
Из нее вроде бы приперся к нам и этот самый «постмодернизм».
«Этот самый постмодернизм» буквально врывается на последние страницы романа в виде гей-прайда, где возведена в абсолют всякая ролевая, половая и возрастная текучесть. В этом цветастом, орущем, демонстративно гедонистическом потоке-потопе мечутся два элементарно голодных человека, – Маруся и Костя. Со своей слишком скучной и насущной проблемкой (им ба покушать ба…) они лишние на этом гипер-супер-празднике жизни, на этом триумфальном шествии постмодернистской the global civilization…
Во чужом пиру похмелье…
Я только непременно хочу оговорить: никакого морального «упрека», никакого исторического «урока» (хотя смысловая метафора все-таки очевидна)! Каждый лишь движется по своей орбите, – и это ВСЕ, ЧТО МОЖНО СКАЗАТЬ.
Постмодернизм здесь, кажется, побеждает, потому что он, умница, ничего не утверждает, а лишь констатирует.
А вы от Парижа ждали чего-то еще?..
***
«Белокурые бестии»
В «Белокурых бестиях» никаких срывов в «другую» Марусю Климову нет, драйв романа ровный; стиль и ритм повествования заданы с самого начала и выдержаны почти до конца.
Говоря же попросту, Маруся капитально отступает здесь в тень своих героев. Их монологи передаются в максимально точном изложении, здесь нельзя потерять ни звука, – до того эти герои колоритны и совершенно точны как социальные- и психотипы.
И чумовой трансик Светик, и прохиндей Вася, и «отлетевший» Костя, и масса других героев почти вытесняют Марусю, хотя сама Маруся и провозглашается одним из них новым (-ой) мессией, – Белокурою Бестией.
У читателя складывается впечатление, что Маруся окончательно повзрослела, окончательно «все поняла» в этой жизни и теперь, как всякий завершенный в себе взрослый человек, просто вертится в предложенных судьбой обстоятельствах. Ее могут водить за нос и «кидать», но Марусей, лишенной уже всяких иллюзий, сие воспринимается совершенно естественным.
В этом смысле почти незаметная в своем третьем романе Маруся точнее точного являет собой нашего современника (-цу), с его (ее) еще горьким, но уже бодрым цинизмом все-таки уцелевшего.
На самом деле за этим текстом, таким ироничным и таким «прикольным», проглядывает большая печаль и усталость «человека крутящегося», – ибо наш современник есть, прежде всего, «человек крутящийся».
Читатель «Белокурых бестий» испытывает двойственное чувство. Он хохочет, но не расслабляется, ощущая за всем этим сатирическим фейерверком весьма неутешительные для себя «смыслы». Ведь и его жизнь так простроена временем, что при внешней пестроте и якобы «массе возможностей», в общем-то, чаще всего он идет в никуда. Ведь все мы прекрасно знаем, что живем только сегодняшним днем, «мгновением», что какого-либо гарантированного и предсказуемого будущего у нас не имеется.
Ну, об этом сто раз уже говорилось…
Правда, за некоторым депрессняком по прочтении наступает снова «период ржания». В конце концов, мы отлично провели время над этими умными и лихими страницами, мы словили кайф, мы поймали еще одно ставшее НАШИМ мгновение.
Нужно, впрочем, сказать, что бодрый бег текста к концу, мне кажется, несколько замедляется. История Марусиной «борьбучей борьбы» за заныканный редакцией гонорар совершенно оправдана смыслово: вот вам время, и вот вам, как живется в нем человеку честному. Но, мне кажется, здесь проступает порой перенапряг авторской эмоции: то, что так держало все повествование (точные и колоритные характеры) уступает место описанию «образа действия», познавательному, но, быть может, излишне детальному.
Я уже писал, что две части «Белокурых бестий» имеют каждая свой символичный финал. Сейчас я это хочу уточнить. Первая часть завершается грандиозным пати Каннского фестиваля и не менее грандиозным, хотя совсем в другом роде, праздником ВДВ-шников в московском ЦПКиО. Отмеренное «секьюрити» веселье «звезд» в Каннах – и языческое гулево солдатни в московском Парке культуры, – и везде Маруся – зрительница, внимательная, приметливая, ироничная, спокойная, ПОСТОРОННЯЯ. Так же почти равнодушно и мы все пьем чай под ленту радио- и теленовостей. «Мне ли чаю не пить…» Это не от черствости, как вещал Достоевский, теперь это уже от зрелого ощущения своего бессилия.
Чем больше в современном глобальном и окологлобальном мире человек становится игрушкой, тем важнее ему чувствовать себя игроком. Нарочно заезжая на поле «массовой беллетристки», М.К. вовсю использует эту его черту. Хочется еще раз вспомнить блестящую пародию Маруси на анализ и разгром своего творчества. Некий «критик» вещал, что «Маруся достигла своей невероятной и сногсшибательной популярности исключительно за счет того, что умудрилась создать еще один жанр массовой литературы, наподобие тех, в которых работают Агата Кристи, Барбара Картленд и Стивен Кинг, только, в отличие, например, от тех же женских романов, где все чувства преподносятся в утрированно возвышенной и неземной форме, у Маруси все это перевернуто с ног на голову, и она описывает исключительно грязь и низменные человеческие инстинкты».
Но, как видим, жизнь такова, что у Маруси есть для подобного отображения все основания… При этом, кстати, Маруся выступает вовсе не как обличительница, а – через бездну смешного – скорее, как примирительница с «совремённой девствительностью», и массовый читала должен ей быть, конечно же, благодарен. Но он думает о себе лучше, чем есть на самом деле, ему и впрямь нужны «неземные» чуйства. Так что слава Барбары Картленд Марусеньке, боюсь, не грозит…
Очень тонко дан финал «Белокурых бестий» в целом. Маруся и Костя вынимают из оконной рамы картон, которым Костя заслонял вид на купол Исаакия, – воплощение уродства и пошлости, по мнению этого диванного мудреца. Но после всего увиденного и пережитого купол собора не кажется Марусе и Косте таким уж уродливым и банальным.
Ницшеанству конец? Бог воскрес?..
Думаю, это не «жест» в сторону ирреального. Это шаг в сторону от задолбавшего слишком-реального.
Однако ж что дальше?..
05/06/2005
ТОПОС
http://www.topos.ru/article/3653