Маруся Климова. Моя теория литературы. — СПб.: ИЦ «Гуманитарная академия», 2009. — 256 с. — (Серия «Ars pura. Русская коллекция»)
«Одним из неприятных следствий прогресса является то, что раньше было умирать только страшно, а теперь еще и обидно»
(Маруся Климова)
В своей предыдущей фундаментальной работе «Моя история русской литературы» Маруся Климова учинила форменный лесоповал в дубраве отечественной литературной классики. Возможно, тогда она сказала нечто такое, что наш современник выстрадал, но вслух «произнесть» не отваживался. Во всяком случае, та книжка стала номинантом на премию «Русский бестселлер».
По логике вещей, в своей новой работе лидерша питерской контркультуры должна была бы спалить и храм литературы как таковой. Однако Маруся живет по принципу «Фиг вам!». Начиная спич очень издалека, с судьбы модных слов «бесы», «профессионализм» и «козел», она приводит нас к выводу: литература — единственный вид искусства, который вымрет разве что вместе со всем человечеством.
И мы верим ей, не потому что она известный автор и кавалер французского ордена, а потому что Маруся подводит нас к этой мысли по-женски исподтишка, но бесповоротно.
Самое забавное, что самое глобальное в своей теории она выпалит в самом конце. Но мы — даром, что всю книжку уже прочитали — с этого и начнем:
«Этим миром правят инстинкты, а не идеология! Поэтому лучше вообще не грузить себя различными идеями, и тогда, возможно, твоему взору откроются достаточно занимательные вещи» (с. 195).
В свете этой от Ницше идущей к нам истины и строятся все прочие положения Марусиной беспощадной теории.
Первым делом изгоняется тупое морализаторство. В нашем мире добро может только напугать, потому что давно стало палкой, которой нас лупасят по головам политики-ловкачи. Да и какого добра от добра ждать, если оно «должно быть с кулаками»?
Зло — прелестно в своей эфемерной красоте, как лесной цветок, но ведь всяк горазд его затоптать добрыми кулаками своих задних конечностей.
Гуманизм — это придумка рабов, которые, в неволе сильно много навоображали о себе и о человеке вообще. Свобода вскрыла его истинную суть, довольно жалкую, между прочим.
Да и вообще жизнь проще, конкретней: хочешь знать язык — учи слова, хочешь худеть — меньше ешь и т. д.
В этом банальном, как кухня, мире царят разочарование, скука (если ты всё ж не жлоб) и тоска по красоте (если ты точно не он).
«Крррасота!» — так вот раскатисто, по-эллочка-людоедски хочется закричать и нам вслед за автором. Потому что жлобом слыть реально не хочется, а также и потому что «крррасота» — единственная открытая форточка и яркая тряпочка на этой унылой и душной кухоньке под названьем кратким «жизнь».
«Крррасота» — понятие, естественно, растяжимое и на почти любой предмет на этой кухоньке натяжимое. Лично для себя Маруся, судя по ее интервью и прочей орденоносной деятельности, «крррасотой» называет довольно широкий круг явлений, от жесткого Фердинанда Селина до жеманного Игоря Северянина. Пожалуй, умиротворяющим идеалом тогда может служить Жан Жене: и содержание у него с перчиком, и формы пышные, «все такие эстетные».
Ну, и неравнодушна Маруся к некоторым явлениям, которые теперь обзывают грубым словом «гламур», пророча им близкую гибель. Однако что есть жизнь и что есть смерть, — сощурит свой меткий глаз Маруся:
— «Между жизнью и смертью существует примерно такое же тонкое и неуловимое сходство, как между носом и мужским половым органом» (с. 69).
Нет, что там ни говори, а «крррасота» — это страшная сила, отрада в жизни (едва ли не единственная) и цель художника (уж точно единственная), а сам ее творец — не записной школьный классик вроде похожего на сантехника Макса Горького, а хоть бы и кто, но инстинктивно стихийный, ПОДЛИННЫЙ. Тимур Новиков, например, не очень художник, зато денди, эстет и пиарщик, творивший «крррасоту» (и настоянные на ней репутации), можно сказать, из воздуха.
Короче, творец красоты — это гений, а гений — это феномен, в своей стихийности сродни разве только армейскому прапорщику:
«Я убеждена, что у истинного гения гораздо больше с армейским прапорщиком, чем с интеллигентами, которые так до сих пор и не сумели осознать смысл их (прапорщиков, — В. Б.) абсурдных поступков, слов и распоряжений» (с. 20 — 21)
Оба, и гений, и прапор, не сомневаются в своем праве вертеть и командовать людьми, как им заблагорассудится. Впрочем, берусь утверждать: прапорщик все же выше гения, поскольку гений, творя «крррасоту», подневолен инстинкту прекрасного, а прапор может выделываться и просто так. (Почему и отжимание в луже на плацу весомей для исполнителя, чем всяческая «крррасотища», даже и на отдельно взятой собственной кухоньке).
Нет, «крррасота» — это не мексиканский тушкан, доступный волшебной кисти любой Эллочки Людоедки! Это нечто такое, что есть и чувствуется, но всегда неуловимо для сетей формул и определений. «Крррасота» — это как небо Канн, к которому потянулась, было, рассказчика в романе все той же Маруси («Домик в Буа-Коломб») да и шишку себе набила, не заметив слишком чисто вымытого стекла. Вот так же и красота: замечаешь ее только по результату ее воздействия на тебя. То есть, «крррасота» — это такое же явление объективной (можно сказать, биологической) жизни, как и синяк под глазом.
Что же касается самой литературы, то:
«Литературе, думаю, в ближайшую тысячу лет никакая смерть не грозит! И главный залог ее долголетия — в простоте средств, необходимых писателю для воплощения самого грандиозного замысла… Я готова допустить, что люди могут совсем перестать читать книги, однако это вовсе не означает, что они когда-нибудь перестанут их писать» (с. 33).
В самом деле, при максимуме самовыражения такой минимум средств: карандаш и бумага, ножик и кора дерева, фломастер и стенка лифта! Ну, это мы, конечно, шутим (хотя где уж инстинкт действительно царит, так это в лифте или в кабинке туалета, где, как известно, гениями пяти минут становятся столь неожиданно многие…)
Однако даже и на стенах грузового лифта, даже и на зеркалах огромной туалетной залы на Рублевке вы роман не напишете. Потому что писание — дело утомительное и кропотливое, и «только предельное одиночество способно оправдать абсолютно противоестественный и избыточный акт, каковым по своей природе является письмо» (с. 82).
Стоп! а это, кажется, вовсе не просто нате вам парадокс, которыми горазда нащелкивать читателя по носу автор и кавалер. Это уже серьезно.
Впрочем, и всё в «Моей теории литературы» так или иначе — всерьез. Вся книга Маруси Климовой — это ироническая деконструкция давно уже почившего в бозе представления об изящной словесности как о средстве воспитания человека. Впрочем, и деконструкция — только повод весело изложить истины, не Марусей открытые, хотя и далеко не всем читающим известные.
Например, что:
«…отечественная классика в своих наиболее ярких и характерных образцах, по крайней мере по глубине понимания психологии противоположного пола, вполне сопоставима с «женским романом» и заслуживает того, чтобы называться «романом мужским» (с. 48 — 49);
или что:
«самая характерная и определяющая особенность постмодернизма: он существует только в момент, когда о нем размышляют, причем исключительно в головах тех, кто это делает» (с. 93);
или что:
«главная проблема современного искусства и заключается в том, что его творцы сегодня сами, без посторонней помощи, уже, похоже, больше никого не в силах загипнотизировать и подчинить своей воле» (с. 173).
Маруся не только кавалерственный честно пиарящий себя литературный хулиган, но и пионер — всем ребятам пример в новом для нас жанре иронической эссеистики. С угрюмой веселостью «буки» Маруся потрошит наше школьное представление о слове автора-публициста и критика как о чем-то пламенно авторитетном. И это знаменует наступление новых времен, нового, более свободного отношения к искусству слова, которое: а) и впрямь, наверно, бессмертно и б) никогда уже, думаю, не отменит и не заменит в нашем сознании сущностно более важного искусства — искусства жить!
23.12.2009 , ЛИТПРИЧАЛ
http://www.library.ru/2/liki/sections.php?a_uid=135