Интервью

Урожденная украинка расправилась с русской классической литературой

100% размер текста
+


Интервью  Игорю Бондарю-Терещенко


«Моя история русской литературы» МАРУСИ КЛИМОВОЙ вот уже несколько месяцев обсуждается в России одна из сенсационных литературных новинок. Это справедливо, как и то, что книга эта вызывает негодование и восторг читателей. Журналист Игорь БОНДАРЬ-ТЕРЕЩЕНКО, которому посчастливилось побеседовать с писательницей, принадлежит к числу ее поклонников.

Игорь Бондарь-Терещенко: Наверное, рекламная фишка «подобных книг в России еще не было» призвана раздразнить читательский аппетит. Но в свое время Петр Вайль и Александр Геннис не менее аппетитно ревизовали в «Родной речи» ценности Учпедгиза. Можно ли сравнить эти «блюда»?

Маруся Климова: Вряд ли. «Моя история русской литературы» уж никак не является очередным «аппетитным пересмотром Учпедгиза». Никаких интеллигентских причмокиваний она точно ни у кого не вызовет. Моя книга — это грубая и простая «пища», для тех, кто еще не утратил вкуса к истине и красоте.

ИБ: Впрочем, вероятно, «Моя история…» может восприниматься не как «литературоведческое исследование», а как вполне художественный «текст», написанный известной романисткой Марусей Климовой. Не потому ли ее стиль напоминает то заикания Пригова в прозе, то сомнения кэролловской Алисы: «был еще, кажется, такой Языков», «было, кажется, также произведение», «умер, кажется, от воспаления легких», «если мне память не изменяет», «вроде бы его печатали, хоть я и не уверена», «еще там был гусар, кажется, Дорохов», «сошлась, кажется, с каким-то купцом» и т.п. А то и вовсе спотыкаешься трижды на одной страницы о новорусские перлы типа «короче», «бабки» и «фуфло». Словом, сию «интеллектуальную автобиографию» писал проживший ее автор или персонаж?

МК: Да, пожалуй, это скорее художественное произведение, чем литературоведческое исследование, в крайнем случае, художественно- литературоведческое в отличие, к примеру, от «Священных монстров» Лимонова, которых я бы отнесла к публицистике – жанру куда более привычному и традиционному. Другое дело, что «Моя история» — это все-таки не роман, а нон-фикшн. И между прочим, это фактически единственная моя книга, где повествование ведется от первого лица, то есть от лица автора, если, конечно, не считать «Морских рассказов», но там как раз рассказчик является персонажем, к тому же еще мужского пола. Однако в чем-то Вы все же правы: вероятно, я не взялась бы за эту книгу, если бы грань между реальностью и вымыслом в наши дни не была бы такой зыбкой и трудно уловимой — настолько глаза и уши большинства людей сегодня отвыкли от нормальной человеческой речи и более-менее адекватных и естественных реакций на происходящее вокруг, в том числе и в литературе…

Что касается перечисленных вами оборотов типа: «кажется», «если мне память не изменяет», «вроде бы его печатали» и т.п.,— то просто я старалась быть предельно честной и не вводить лишний раз читателей в заблуждение в тех случаях, когда не была до конца уверена в том или ином приводимом мной факте. В то же время, вставать со стула и тянуться к полке за энциклопедией, а тем более, бежать в библиотеку, только для того, чтобы уточнить: существовал на самом деле такой поэт Языков или нет,— мне, честно говоря, было лень… Короче, свойственные мне от природы правдивость и лень в данном случае наложили определенный отпечаток на стиль книги. И в этом нет ничего удивительного, ибо, как кто-то когда-то , кажется, сказал (сейчас уже не помню точно кто): стиль – это человек. И кстати, все это лишний раз свидетельствует о том, что все изложенное в «Моей истории» было мной по-настоящему до конца пережито, а не является очередным литературоведческим фуфлом, состряпанным, чтобы пустить окружающим пыль в глаза или же как можно сильнее запудрить им мозги.

ИБ: Насколько я понял, Вас занимает не сама история русской литературы, а история ее деградации?… Поэтому-то и возникают перед взором возмущенного читателя его любимые персонажи-классики: «закомплексованный урод Толстой», «зачуханный интеллигент Тютчев», «настоящий урод Чернышевский», «отморозок Салтыков-Щедрин», «полный идиот Вячеслав Иванов», «откровенный олигофрен Хлебников», «классический простачок Есенин», «дегенерат Платонов», «Серафимович с квадратной головой», «Симонов, напоминающий пенек»… Только Игоря Северянина Вы пожалели. Мол, выполнил он задачу поэта (быть недоступным), а всякие там остальные прозаики, призванные, как Вы утверждаете, «втираться в общество, а потом всех обсирать и поливать грязью», не смогли, спасовали… Однако все это тени прошлого, а вот современных авторов вы почему-то предпочли обойти молчанием. Почему?

МК: Начну с того, что, меня вовсе не занимает «история деградации русской литературы». Должна сказать, что в данном случае моя точка зрения на ее развитие, действительно, радикально расходится с той, что обычно излагают в средних школах и вузах, где все именно и преподносится как «история деградации»: мол, сначала был «золотой век русской поэзии», потом наступил «серебряный», за которым последовал «бронзовый»… И вообще, это в высшей степени обывательский взгляд на литературу, когда все великие обязательно переселяются в прошлое, а в настоящем ничего примечательного не наблюдается. Насколько я могла заметить, обывателей вообще пугает настоящее и, прежде всего, своей неопределенностью, поэтому их так и тянет в прошлое, к так называемой «классике», где все роли уже более-менее распределены, и все разложено по полочкам. И кстати, я об этом неоднократно пишу в своей книге. Не говоря уже о том, что история русской литературы у меня начинается с графомании Державина и Пушкина, и уже только потом попадаются некоторые проблески в лице Лермонтова, Фета и того же Северянина. Да и Тютчев, если вы помните, «не был совсем лишен способностей» — по-моему, именно такими словами начинается у меня посвященная ему глава… Другое дело, что словосочетание «современная литература» кажется мне абсолютным нонсенсом, ибо такого явления попросту не существует. Все, что стало литературой в области словесного творчества, уже принадлежит прошлому, точно так же, например, как и то, что уже стало историей в сфере политики. Иными словами, выражения «стало историей» и «стало литературой» означают для меня примерно одно и то же: «принадлежит прошлому». Поэтому, вероятно, любая попытка взглянуть на литературу либо историю по-новому практически всегда воспринимается окружающими как попытка их разрушить, а те, кто подобные попытки предпринимают, обычно в свое оправдание говорят, что они просто стараются эту историю или же литературу «оживить», не отдавая себя отчета в том, что тем самым они только подтверждают упреки в свой адрес. Что касается меня, то мне, как писательнице и романистке, в этой книге было крайне важно определить для себя границу, которая все-таки отделяет жизнь от литературы. Можно, наверное, сказать, что я на протяжении всей книги балансирую где-то на грани между жизнью и литературой, но ведь и продвигаться мне приходилось на ощупь, практически в полной темноте, так как до меня в этом направлении еще никто всерьез даже не пытался продвинуться. Тем не менее, как только я почувствовала, что я эту границу начинаю окончательно переступать и приближаюсь к современности, т.е. к жизни, я остановилась. Жизнь – это уже тема для романа, а не для литературоведческого исследования, пусть даже художественно-литературоведческого, как у меня. Не случайно ведь практически все современные критики пишут исключительно о своих знакомых: друзей и родственников всячески превозносят, а врагов поносят. Все это обычная житейская и бытовая суета. При чем здесь литература?

ИБ: Где-то к середине Вашей книжки соглашаешься с тем, что «нет никакого смысла пытаться отделить литературу от собственной жизни». И далее наблюдаешь за развитием уже не истории словесности, а ее прочтения зашуганной советской школьницей – с детством в знойной Шепетовке, где люди «целыми днями квасили, сплетничали и тихо сходили с ума», с писанием писем на тот свет Маяковскому, с шатаньям по кладбищам то на Могилу к Апухтину, то к Блоку, а также с дальнейшим сжиганием институтского диплома и работой уборщицей в кинотеатре и страстным увлечением Селином. Свой первый его перевод («Смерти в кредит») вы подписали подлинным именем — Татьяна Кондратович…

МК: В позапрошлом году вышло собрание сочинений Селина, представляющее из себя четыре объемистых тома в моем переводе, и все тома, включая «Смерть в кредит», подписаны уже именем «Маруся Климова». Я начала подписывать свои произведения «Маруся Климова» еще в 91-м году, и за прошедшие с того момента годы этот псевдоним успел утратить для меня, как и для большинства моих читателей и друзей, свою первоначальную свежесть, то есть во многих случаях заменил мое настоящее имя, в том числе и в жизни.

ИБ: Признаюсь, что меня заинтриговали украинские мотивы вашей книги. И Тарас Шевченко у Вас «с круглой плешивой башкой, совсем как чугунок, в котором моя бабушка в Шепетовке варила мне по утрам кашу», и Гоголь — «уроженец загадочной Маргиналии», который, «кажется, застал русских лохов врасплох», и сами Вы, оказывается, наполовину украинка. В Украине, кстати, давно уже спорят о харизме отечественных классиков. Шевченко, с легкой руки Олеся Бузины, оказался вдруг вурдалаком, а профессор Джордж Грабович рассмотрел у него на фото под мужицким кожухом еще и концертный фрак; и Леся Украинка с Ольгой Кобылянской были объявлены лесбиянками, а Агафангел Крымский – гомосексуалистом. И заметьте, за эти допущения можно запросто схлопотать по морде от какого-нибудь академика Плачинды. А вы репрессий не боитесь?

МК: О да! Помню, мой дедушка сравнивал меня с Ольгой Кобылянской и даже показывал мне ее портрет, бережно хранившийся у него в тумбочке, и мне это сравнение почему-то было приятно. До сих пор с грустью вспоминаю, что во время выступления на одном из праздников в детском садике в Шепетовке мне не досталось красивого украинского костюмчика с разноцветными лентами, таких костюмчиков было очень мало и мне не хватило. Меня же заставили вырядиться в унылый русский сарафан, напоминающий балахон и ужасно меня раздражавший. Так что хотя бы теперь я решила ни в чем себе не отказывать…

Ну а если учесть мою устойчивую репутацию «маргиналки», то я украинка на все сто пятьдесят, а не наполовину — по отцу, так как в переводе с латыни «маргиналка» и будет по-русски означать что-то вроде «у-краинки», то есть находящейся где-то у самого края, а не в центре, там где обосновался остальной мейнстрим и всякие там «первооткрыватели» из научной среды. Так что я, как это ни странно, чувствую себя довольно уверенно – наверное спасает чувство дистанции…


 Опубликовано в пилотном номере журнала «ЧАС.UA», Киев,   2005 г.
 
Повторная публикация в ж. «ДИКОЕ ПОЛЕ» № 8, Харьков, 2005 г.


Вернуться на страницу «Интервью»