Интервью

Я ПИШУ ИЗ НЕНАВИСТИ К ЛИТЕРАТУРЕ И ОСОБЕННО К ПИСАТЕЛЯМ

100% размер текста
+

SUBJECT: МАРУСЯ КЛИМОВА
«Я ПИШУ ИЗ НЕНАВИСТИ К ЛИТЕРАТУРЕ И ОСОБЕННО К ПИСАТЕЛЯМ»
Беседjовал  Евгений Майзель

Евгений Майзель: Что для Вас письмо? Почему Вы пишете?

Маруся Климова: Вопрос традиционный, правда в слове «письмо» присутствует некий современный или даже постсовременный оттенок. Из всех вариантов ответа на этот вопрос мне ближе всего ответ Селина: «В ожидании чека от Галлимара». И хотя в моем случае о чеках говорить, увы, пока не приходится, это суждение Селина мне близко тем, что в нем выражено глубокое презрение к литературе. Поэтому не имея возможности выразиться конкретно, как Селин, о себе могу сказать: я пишу из ненависти к литературе и особенно к писателям! Эту ненависть, очевидно, мне привили еще в моем детстве, когда литинститут им. Горького был еще очень престижным учебным заведением… Мне бы очень хотелось, чтобы каждый, открыв мою книгу, обнаружил там совсем не книгу, а нечто большее, например, фигу, но могут быть и другие варианты: вера в то, что » красота спасет мир», любовь к Прекрасной Даме и т.п. В любом случае, все это сегодня свежее и интереснее, чем «литература»…

ЕМ: Как, в таком случае, Вы определяете свою деятельность? как подрывную работу в тылу врага?

МК: Возможно, под это определение и подпадает основанный мной (совместно с Вячеславом Кондратовичем и Дмитрием Волчеком) журнал «Дантес», первый номер которого был приурочен к пушкинскому юбилею. Но прежде всего я хочу сказать, что установка на литературу — это все-таки очень упадническая и даже графоманская установка, только детям и задержавшимся в своем развитии советским интеллигентам простительно желание стать «физиком или лириком». В том, что я стала писать, и особенно в некоторой известности, которая неожиданно на меня свалилась, есть очень много случайного и абсурдного. Но став писателем, надо идти дальше… В конце концов, уход Рембо из литературы как жест, мне всегда казался, более значительным и важным, чем его стихи. Вообще, если в том, кто пишет, нет этой тяги к большему, «за пределы», он мне не интересен.

ЕМ: Мандельштам, чей 110-летний юбилей на днях справляли, различал, как известно, литературу настоящую и «разрешенную». Настоящую он называл «ворованным воздухом», а производителей литературы «разрешенной» хотел «бить палкой по голове», «плевать им в лицо», после чего желал «всех посадить за стол в Дом Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки «анализ мочи Горнфельда». Из виртуозных разработок нормативного характера мне вспоминается еще запрет поэта вступать означенным личностям в брак и иметь детей («Четвертая проза»). Кто из современных русских литераторов (не считая Вас) достоин, на Ваш взгляд, лучшей участи?

МК: В целом, я согласна с Мандельштамом: «всякий истинный поэт — враг литературы», правда он писал «Четвертую прозу» в несколько экстремальных условиях, что в восприятии многих сильно сужает проблему, и каждый так и норовит в уме прибавить: «враг советской литературы». Поэтому я все-таки хочу подчеркнуть, что имею в виду достаточно неуловимое понятие: литературу в самом широком смысле этого слова! Из тех, кто сейчас широко известен, меня не раздражает, например, Сорокин — писатель, эстетические воззрения которого во многом противоположны моим, но который, несмотря на свой солидный литературный стаж, сумел в своем облике сохранить хоть какой-то эстетизм, что в наши дни уже само по себе явление феноменальное.
Из более молодых я очень ценю Дмитрия Волчека за врожденное благородство, Илью Фальковского за основательность и внутреннюю непоколебимость, Михаила Трофименкова — за дендизм… Все это, кстати, их человеческие качества, которые самым естественным и традиционным образом накладывают отпечаток на все, что они делают, в том числе и в литературе. Большинство же современных литераторов пытаются перехитрить жизнь, и поэтому мало интересны. Правда у постмодернистов это получается чуть лучше, чем у соцреалистов, но оно и понятно, ведь за спиной советских писателей стояла хорошо разработанная система принуждения и они могли особо не напрягаться, а нынешним приходится как-то выкручиваться самим. Вообще, в своем последнем романе «Белокурые бестии», который вот-вот выйдет, я даю целую галерею портретов деятелей современной культуры — не сомневаюсь, что многие себя там узнают, так как я постаралась быть предельно объективной. Если же отвлечься от персоналий и оценок, то последнее произведение Сергея Михалкова бесспорно относится к числу моих самых сильных эстетических впечатлений за последние пятнадцать лет после «Ласкового мая».

ЕМ: «Белокурые бестии» завершают трилогию, начатую «Голубой кровью» (91) и продолженную «Домиком в Буа-Коломб» (98), не так ли? Что объединяет эти романы?

МК: Эти романы объединяют некоторые сквозные персонажи и еще время —как я уже сказала, от «Ласкового мая» до нового Гимна- — которое по чистой случайности совпало с концом тысячелетия, хотя каждый из романов вполне может восприниматься и как совершенно самостоятельное произведение. Правда, когда я начинала «Голубую кровь» и даже «Домик», я вообще не думала ни о какой трилогии и ни о каком конце тысячелетия. «Конец» подкрался незаметно… Впрочем, «время» звучит слишком абстрактно — эти три книги объединяет скорее «вкус времени», а у каждого времени, как у вина, я убеждена, есть свой неповторимый вкус. И что бы там ни писали в нашей и западной прессе о «провале реформ» — в России этот «вкус» ощущался особенно остро, да и «вино», которое тогда попробовали, было не самым дешевым, уж больно долго его выдерживали, прежде, чем открыть. Такое, действительно, случается не часто, раз в тысячелетие, а м.б., и реже. Что значит, например, находиться в самом глухом андеграунде, работать после окончания университета уборщицей (Слава {Вяч. Кондратович — Е.М.}в это время работал санитаром, выносил трупы), т.е. на самом дне и уже не в самом юном возрасте, а значит без малейших надежд на будущее, а потом вдруг оказаться в Париже и прямо с улицы попасть за один стол с вдовой Селина… И было бы очень обидно, если бы все эти ощущения были бездарно расплесканы и исчезли навсегда вместе со всеми этими политико-экономическими разборками.

ЕМ: В свое время интеллигенция восторженно приветствовала так называемое «Беловежское соглашение», аннулировавшее Советскую империю. И началось это поистине головокружительное ельцинское десятилетие… Как Вы тогда отнеслись к исчезновению Союза и к своему неожиданному российскому гражданству? Жалеете ли, что сейчас атмосфера 90-х канула в Лету? Как оцениваете нынешнюю ситуацию в нашем обществе?

МК: Мои романы, и особенно последний, очень часто затрагивают тему трансвестизма, т.е. переодевания и перевоплощения, допускаю, что от мелькания масок у некоторых читателей может даже зарябить в глазах… Но наверное, это не случайно, ведь и Россия в 20 веке успела много раз поменять свое обличье (и даже пол — Советский Союз ведь мужского рода), что из-за этого мелькания теперь, честное слово, уже даже трудно зафиксировать свое ощущение в момент смены той или иной вывески, к тому же, если еще живешь в Петербурге-Петрограде-Ленинграде-Петербурге на улице Николаевской-Марата… Иногда так и хочется сорвать со своей родины маску и плюнуть ей в лицо, а с другой стороны, это даже весело, такой карнавал… Атмосфера 90-х мне очень напоминает атмосферу 20-х в Берлине, но это вовсе еще не означает, что дальше в России последует то же, что и в Германии, вовсе не обязательно… А об этой атмосфере, я уверена, еще очень многие пожалеют и позавидуют: будут с восхищением рассматривать, например, журнал «Дантес», как мы когда-то рассматривали «Аполлон»… В целом, ситуация довольно забавная: политикам явно не хватает здравого смысла, а художникам — безумия, во всяком случае, тем, кто теперь оказался на поверхности. В сущности, жизнь чем-то сродни кулинарному блюду: культуре сейчас явно не достает какой-то острой приправы. Поэтому и мой совет, точнее кулинарный рецепт, той же перепуганной интеллигенции предельно прост: выпустите на сцену хотя бы пару гениев, а то потом будет поздно! Еще одного Букера или Триумфа общество не переживет, все пойдут блевать. Это в лучшем случае!

ЕМ: Вместе с Вячелавом Кондратовичем Вы обильно переводите и пропагандируете мизантропическую французскую словесность: Селина, Жене, Батая и др. Примерным моральным обликом большинство из этих личностей, мягко говоря, не отличалось, а их репутации (в особенности, двух первых персон) были не столько «подмоченными», сколько «непросыхающими». Каково Ваше личное отношение к эпатирующему, демонстративному стилю поведения? И шире: что Вы думаете о пресловутой ответственности художника перед обществом, и наоборот?

МК: Если уж вы упомянули Славу, то я в ответе на этот вопрос буду опираться на его идеи, по крайней мере, так, как я их понимаю. У искусства и общества диаметрально противоположные задачи: общество готовит человека к жизни, а искусство — к смерти, и поэтому общество порабощает, а искусство освобождает, так же, как и смерть освобождает человека от жизни, а по большому счету, и вообще от всякой ответственности. При этом не стоит забывать, что смерть как умирание присутствует в каждом мгновении человеческой жизни, поэтому искусство не так уж бесполезно, как может показаться на первый взгляд, правда для жизни оно, действительно, бесполезно и потому, в отличие от той же науки, так часто раздражает обывателей, объединенных в коллектив, т.к. каждый, ко всему прочему, еще и умирает в одиночку… Настоящий же художник, я в этом убеждена, должен быть по-настоящему, всерьез безответственным, что удается далеко не всем, ибо это не так просто, а иногда и почти невозможно. Не знаю даже, удается ли это мне. Но мне в равной мере нравятся парадоксальные мысли и поступки и индивидуалиста Уайльда, и «государственника» Леонтьева, а вот скромность Ленина с бревном на плече меня всегда отталкивала гораздо больше всех его идей и поступков вместе взятых, причем подлинность этой скромности и утрированной ответственности у меня никогда ни на секунду не вызывала сомнений. Слава даже считает, что это одна из причин, из-за которой коммунисты с таким упорством до сих пор держатся за его посюстороннюю телесность, ибо мумия — это иллюзорный образ жизни без смерти…А «непросыхающие» репутации «крайне правого расиста» Селина и «крайне левого анархиста» Жене — это знаки актуальности и «непреходящей художественной значимости» их творчества…

ЕМ: А я как раз где-то с месяц назад написал статью в защиту Владимира Ильича от рук хищного СПС! Правда, из музеефикаторских, а не коммунистических побуждений…

МК: Как лидер движения Аристократический выбор России Маруся Климова фон Ленин я приветствую ваши усилия в этом направлении, тем более, как я понимаю, Ленин в Мавзолее вас интересует не как «вечно живой», а как своеобразное memento mori…

ЕМ: Батаевская «История глаза» считается одним из важнейших шедевров ХХ века и, во всяком случае, крупнейшим порнографическим откровением после де Сада и Мазоха. Известны ли Вам другие русские переводы этого текста, кроме Вашего с Вячеславом (замечу в скобках, блестящего)? Каких основных принципов Вы стараетесь придерживаться при переводческой работе?

МК: Мне известен, по крайней мере, еще один перевод «Истории глаза», выполненный Иваном Карабутенко, который был опубликован два года назад в сборнике прозы Батая «Ненависть к поэзии». В целом же искусство перевода в России расцвело именно с легкой руки Ленина, после революции, когда это занятие для очень многих стало неизбежным злом. И для меня это скорее ремесло, работа ради средств к существованию, то есть тоже, в общем-то, неизбежное зло, поэтому я стараюсь, чтобы это зло было минимальным: перевожу тех, кто близок мне по духу ,— хотя у меня есть и переводы, сделанные на заказ, в том числе, с английского и немецкого. Батай, кстати, тоже делался на заказ, еще в начале 90-х, но получив перевод, заказчик был так испуган этим «порнографическим откровением», что издание пришлось отложить на несколько лет. Мне же, напротив, «История глаза» кажется текстом достаточно традиционным и даже в чем-то банальным, может быть, потому что и его предтечи тоже никогда меня особо не волновали: Шодерло де Лакло, например, по-моему, гораздо интересней де Сада…Тем не менее я считаю, что перевод — это всегда трактовка, поэтому желательно, чтобы переводчик хотя бы понимал того, кого переводит, что бывает, увы, крайне редко.

«На дне» №5, март 2001 г.

 

Вернуться на страницу «Интервью»