за Границей

В отечество не вернусь, так как боюсь умереть от раздражения

Интервью с Марией Васильевной Розановой
100% размер текста
+

Мария Васильевна Розанова. В отечество обратно я не вернусь, так как боюсь умереть от раздражения

Наш разговор с Марией Васильевной Розановой состоялся совсем у меня дома в Петербурге, его к «Парижским встречам», но  Мария Васильевна Розанова — все равно для меня немного парижанка. Наверное, потому что наша самая первая встреча с ней состоялась уже почти пятнадцать лет назад в ее доме в парижском пригороде Фонтенэ-о-Роз, где она постоянно проживает и по сей день. По слухам этот дом когда-то принадлежал Гюисмансу. Правда, тогда, во время нашей первой встречи, еще был жив Андрей Синявский, и даже Советский Союз еще не успел распасться…

МК: Как вам Петербург?

МР: В смысле?..

МК: Я хочу сказать, что все-таки вы гораздо чаще бываете в Москве, а существует определенное противостояние между Петербургом и Москвой. Я бы даже назвала это противостояние одной из устойчивых антиномий русской культуры…

МР: Ну да, понятно, мы все это проходили… В Петербурге я в последний раз была два года назад, даже больше. Но, во-первых, я вообще не люблю это слово «Петербург». Дело в том, что для меня этот город со времен моего детства был и остается сейчас Ленинградом. Меня еще в раннем детстве несколько раз привозили в Ленинград, здесь, в Лесотехнической Академии, училась моя любимая тетка.

Так вот, когда меня в прошлый заезд – по-моему, это было по дороге в редакцию журнала «Звезда» – кто-то поправил: «Не Ленинград, а Петербург», то я просто показала рукой на то, как вокруг все грязно. А тогда еще дождик шел, лужи– под ногами, в общем, какая-то сплошная грязь и гадость. Сейчас правда немножко все подкрасили, а это было еще до юбилея… Однако какой это, простите, Петербург? В крайнем случае тянет на Петроград: революционная разруха и так далее. Но на Петербург это не тянет.

Зато мой ребенок, как это ни странно, в полном восторге от вашего города. Странно, потому что Егор родился в Москве, и ему было восемь с половиной лет, когда мы уезжали. В Москве он в музеи уже ходил и много чего видел. Так вот за это время он ни разу он не побывал в Москве — то ли это какие-то детские страхи в нем остались, то ли еще что. Но зато он съездил в Ленинград и вернулся совершенно обалдевший, все время повторял: «Какой красивый город! Фантастически красивый город!». И был в Ленинграде уже раза три.

Когда я работала архитектором, я занималась реставрацией Пантелеймоновской церкви. Вот тогда я провела в Ленинграде достаточно много времени. Но тут еще надо учесть произошедшие со мной перемены. Я всю жизнь очень хорошо и быстро ходила. У меня было даже такое любимое развлечение еще в Москве. Вот представьте себе Библиотеку Ленина, потом идете мимо Дзержинки, через Садовое кольцо, через Колхозную площадь, начинается проспект Мира, бывшая Первая Мещанская, и там, на проспекте Мира, не доходя до Рижского вокзала, я жила. И когда начались самые первые эти ухажерские штучки-дрючки, а мой второй дом тогда был в Библиотеке Ленина, где я просиживала очень много времени. Помню, она закрывалась тогда в одиннадцать тридцать вечера. Так вот, если кто-то собирался меня проводить, то решалось все очень просто: я его прогоняю пешком от Библиотеки Ленина до дома, и очень быстрым шагом. Это у меня была такая проверка на прочность: пойдет второй раз или не пойдет… Но сейчас я не могу много ходить, у меня проблема с ногами. И то, что сейчас я не могу по-настоящему прогуляться по Ленинграду, меня очень угнетает. А мне бы хотелось, как когда-то, от Адмиралтейства до Александро-Невской лавры быстро прогнать через весь Невский. Но не могу. Поэтому весь образ города в целом от меня сейчас ускользает… Хотя я считаю, что Ленинграду повезло, что столицу в свое время перевели в Москву. И сейчас тоже везет, потому что он еще не стал таким официальным городом, как Москва. Я слышала, что сюда хотят какие-то учреждения столичные перевести, какие-то банки. Вот это будет ужасно: чем больше здесь будет денег, тем будет страшнее. Вообще, ничто так не портит людей, как деньги. И наоборот, нищета тоже портит… Точнее, лень, ибо это почти одно и то же…

Нет, нет, не так! Человека портит чувство стадности больше всего…

МК: Мария Васильевна, насколько я знаю, Вы приехали в Петербург представить составленный Вами трехтомник тюремных писем Андрея Синявского к Вам, который только что увидел свет в московском издательстве «Аграф». Не могли бы Вы сказать несколько слов об этой книге? Когда и как впервые пришла Вам идея собрать вместе и издать эти письма? Сама история этой переписки достаточно хорошо известна: ведь именно в виде писем Синявский переправил на волю сразу несколько своих книг…

МР: После смерти Синявского, в процессе работы над своей книгой «Абрам да Марья» – а я писала ее очень медленно, по несколько строчек в месяц или даже в год, – по мере того, как я начала осознавать, что настало время всем этим заняться всерьез, мне пришлось собрать эти письма для каких-то справок, чтобы уточнить даты, детали… И тут я вдруг обнаружила, что то, что не вошло в его книги занимает достаточно значительный объем, таким образом я и пришла к мысли переиздать их уже в виде писем, правда, сначала я выкинула практически все, что уже было опубликовано, кроме маленьких кусочков. Но тут случилась совершенно невероятная вещь. Я ведь сама писатель, издавала книги, имела дело с самыми разными издательствами, поэтому ситуация «писатель и издатель» мне хорошо известна. Писателю хочется написать побольше, а издателю напечатать поменьше: издатель всегда стремится сократить написанное писателем. А тут я впервые столкнулась с тем, что издатели и редакторы, когда узнали, что я столько всего выкинула, потребовали, чтобы я все вернула обратно. Между мной и издателями даже произошло несколько скандалов, однако мне пришлось все возвращать.

С большим трудом я добилась права на сокращение трех сюжетов. Первый сюжет, который сокращен практически на треть, – это «бесконечная любовная лирика». Потому как когда Синявский пишет о любви прозой – это еще куда ни шло, но когда это просто любовные письма, то это даже девочкам пятнадцати лет и то читать тяжело. В общем, я сократила это на треть.

Еще один сюжет, также сокращенный на треть – это вопли Синявского по поводу болезней Егора, нашего сына. Когда Синявского арестовали, Егорке было восемь с половиной месяцев. Все дети болеют. Я не встречала ни одного ребенка, который провел бы детство без болезней. Все родители всегда на это жалуются. Это примерно один и тот же комплект болезней, лекарств, одни и те же проблемы – и я добилась от редакторов того, что они разрешили все это тоже сократить. Приблизительно на треть.

И, наконец, третий сюжет, который был сокращен, – это постоянный вой и причитания на тему, какое мое письмо дошло, какое не дошло. Синявский имел право посылать мне два письма в месяц, а я ему писала без ограничений. Я от него получила 127 писем, а написала ему 855. Всего он написал 128 писем, из них одно письмо пропало, а из моих пропало больше половины. Он свои письма отправлял в определенные дни, пятого и двадцатого числа каждого месяца, а я свои нумеровала с первого по сотое: первая сотня, вторая сотня, и так далее. И вот этот вот вопеж: «это письмо пропало, не пора ли писать куда-нибудь и скандалить, а вот это письмо шло три недели, а почему, там еще к чему-то придрались…» – все это тоже в больших количествах скучно.

Ну а все остальное здесь сохранено: много интриг самых разнообразных, самые разные приключения, есть даже шифровки, – в общем, много чего здесь есть. Во всяком случае, как мне представляется, эти письма, а их очень много, никто не будет читать подряд – каждый будет искать то, что ему интересно. Те, кто понаучней и позанудливей, прочтут рассуждения Синявского, скажем, об изящной словесности, юные девицы и молодые люди пройдутся по любви, кроме того, там есть много анекдотов того времени и всяких прочих приключений…

Но лично мне кажется, что один из самых интересных сюжетов, который, к сожалению, еще может пригодиться многим читателям этой книги – это сюжет на тему того, что в каком-то смысле и сейчас происходит в нашем родном отечестве. Я имею в виду ситуацию шахматной партии между разными группами лиц, а точнее, между непримиримыми врагами, противниками. Так вот, здесь изложены самые разнообразные поучительные истории про то, что и как надо делать в той или иной ситуации и как победить своего противника, а это, я считаю, может еще очень многим пригодиться в жизни…

МК: Например?

МР: Синявского арестовали на улице, и когда пришли с обыском,– я даже не знала, что он арестован, хотя внутренне давно была к этому готова. Приехали молодые люди, очень заботливые, вежливые, обходительные, старательные… Потом кто-то из них мне даже с упреком сказал: «Мы так старались, мы знали, что у вас маленький ребенок, мы старались вас не обидеть, а вы нас оболгали». А я, действительно, позволила себе их оклеветать. Поэтому я и сказала, что эта книжка полезна еще и с точки зрения того, что может случиться в нашем отечестве с каждым.

Представьте себе, вот они делают обыск, три дня. У нас две комнаты в большой коммунальной квартире: одна комната – на бельэтаже, а вторая – в подвале, без удобств, без всего. И все то, что они в первый, во второй день находили, они сбрасывали вниз, в нижнюю комнату, и опечатывали. Но так как они все время менялись, то кто-то из них оставил американский трехтомник Пастернака, который стоял в шкафу и случайно уцелел. Потом они все вывезли и сделали одну ошибку – я заметила, что они ее делают, но не стала им говорить. Я поняла, что их ошибка – это чистый мне привар. А именно: они не составили опись. Я просто так ласково поинтересовалась, а они мне: «Сделаем, сделаем, у нас ничего не пропадает…». И вместо того, чтобы качать права, требовать, чтобы делали опись, я решила, что мы из этого дела чего-то поимеем, подумаем чего, но что-то будет. И получилось так, что они позволили себе забрать из моего дома пленки Высоцкого. Высоцкий в свое время был студентом Синявского и очень много времени проводил в нашем доме. Вообще в нашем доме проводили время и его студенты – а он преподавал в Университете и в студии МХАТ– и мои студенты, так как я преподавала в художественном училище Абрамцевском и во ВГИКе, а также в студии театра Моссовета. И как обычно бывает в таких случаях, у нас появлялись какие-то любимчики, которые бывали в доме. Таким образом, Высоцкий в нашем доме пел еще тогда, когда он своих песен вообще не писал и пел только разные блатные, дворовые. Студенты пронюхали, что Синявский обожает блатные песни, а мы с ним, между прочим, на этом и сошлись, на любви к такой вот всякой странной словесности. «Параллельная словесность» – обычно я ее так называю. И вот, как-то привалила целая куча студентов, и среди них Высоцкий был главным певуном. А потом, когда Высоцкий начал сочинять собственные песни, он поначалу ужасно стеснялся, не мог даже сказать, что это песни его, и говорил, что просто где-то их слышал. Но потом, правда, все-таки признался. У нас был, знаете, такой старый магнитофон, с большими катушками. И первые записи Высоцкого были сделаны в нашем доме. Это было очень давно.

Так вот, когда уже кончался обыск, они вдруг загребли Высоцкого. И тут я не выдержала и стала спорить: ордер же по делу Синявского, а к магнитофону Синявский никакого отношения не имел. Он вообще был полный технический кретин, ничего в этом не понимал… Но они все равно пленки унесли, со словами: «Мы только послушаем и вернем…». И с концами… Это все были «опера». И вот, когда со мной стал работать следователь, допрашивать, я тогда его и спрашиваю: «А где же опись?». Следователь меня опять стал уверять, что у них ничего не попадает, и опись обязательно будет. Наконец, на одном из допросов мне эту опись дают, а я ее прочитала и говорю: «А опись-то неполная. Не хватает трехтомника Пастернака!». Тут началось: ай-яй-яй, почему, что… Как они меня стыдили! И мне действительно было стыдно, потому что они старались делать обыск вежливо, не грубили, не хамили, короче, все делалось «в белых перчатках». Кто-то из них мне, помню, даже сказал: «Ведь мы с вами даже вместе чай пили, так все было мирно, так по-комсомольски все было. А вы на нас такое!». Я понимала, что я сволочь, их оклеветала, но что поделаешь – на войне как на войне! Мы же находились с ними в состоянии войны… В общем, в конце концов я согласилась забрать назад свое заявление, если они вернут пленки Высоцкого. И получила их обратно.

Дело в том, что когда я увидела, что Пастернак остался в шкафу, я взяла эти книжечки и унесла (а вдруг еще раз придут!) – к моим друзьям, спрятала их там. А мои любимые друзья решили, что вдруг к ним тоже придут с обыском. И отнесли книжки в надежное место. Это надежное место называлось «Светлана Сталина». После чего Светлана Сталина убежала за рубеж, и книжек я все равно лишилась…

На этом деле я очень многому научилась. В частности, я поняла, что переговоры можно вести всегда, и это полезно – разговаривать с противником. Есть одна замечательная российская поговорка: «Я срать с ним на одном поле не сяду!» – так вот я с этим утверждением не согласна. К тому же я никогда не понимала, почему на одном поле и вдруг такое сугубо индивидуальное занятие. Что это значит? И потом ведь, только общаясь с врагом, вы понимаете, кто это, и какие у него слабые места. Потому что ваш враг – такой же человек, и у него тоже есть свои слабые места.

МК: Таким образом вас все-таки объединяла с вашими противниками общая любовь к Высоцкому, а вот Пастернак их, судя по всему, не особенно интересовал…

МР: Ну, естественно. Высоцкий к тому времени уже стал очень популярен. Однако вы не представляете себе меру технического кретинизма Синявского, насколько он не разбирался во всех этих технических тонкостях, пленках, магнитофонах… Помню, в самом начале мы жили с ним в квартире, которая до революции принадлежала самому знаменитому человеку России, после Николая Второго. И кто это был, по-вашему?

МК: Может, Распутин?.. Или Блок?..

МР: Да какое дело было тогда, например, простым крестьянам в деревне до ваших Распутина с Блоком! Кто их там знал! Фамилия этого человека – Шипов. Его подпись была на всех билетах государственного банка, так как он был там главным кассиром. Так вот из шиповской квартиры сделали жуткую коммуналку, где мы и жили. Но потолки там были под четыре метра, и лампочка одна посередине горела, так как, когда я туда приехала, там даже абажура не было. Синявские всегда были жутко бедные. Помню, только мы начали с ним там жить, как вдруг перегорает лампочка. Я выдвигаю стол и говорю ему, что надо купить лампочку, потом прошу его выкрутить лампочку, вкрутить другую. И вдруг он мне говорит: «Ни в коем случае не надо этого делать! Здесь такой патрон, что если ее только тронуть, то перегорят все пробки. Соседи сразу поднимут скандал, поэтому лучше вызвать монтера из домоуправления. Короче говоря, мы два дня сидели без света, затем пришел монтер из домоуправления, подвинул стол, поставил на него стул, выкрутил эту лампочку и вкрутил новую. Свет загорелся. Монтер¸ естественно, получил на поллитру. А я получила урок: когда перегорит следующая лампочка, то главное, чтобы Синявский этого не заметил…

МК: Вы являетесь составителем книги, однако у нее два предисловия…

МР:  Да, одно написала я, а другое – Лазарь Флейшман, который жил у нас и был для нас как бы приемным сыном, даже подписывал письма к нам: «маме и папе Синявским»…

В предисловии я даю историю ареста Синявского. А все началось с того, когда осенью 1959-го под псевдонимом Абрам Терц он опубликовал в Париже свою повесть «Суд идет». Но мучительное ожидание ареста началось еще за два года до этого, когда Синявский переправил свой текст за границу… В 1964-м мы обнаружили слежку. В этом же году, 23 декабря, родился наш сын Егорка. 8 сентября 1965-го Андрей Синявский был арестован, а через четыре дня был арестован Юлий Даниэль. В феврале 1966-го Верховный суд РСФСР приговорил Синявского к семи годам лагерей строгого режима Синявскому, а Юлия Даниэля – к пяти. И это было для нас как вздох облегчения, потому что было очень трудно жить девять лет в постоянном ожидании конца. Арест и приговор открывали Синявскому совершенно новую жизнь в лагере и письмах. Я так и написала в предисловии, что в этой новой лагерной жизни Андрея Синявского ожидали три серьезных испытания: испытание одиночеством, испытание бездействием и испытание толпой.

МК: А почему вы назвали эту книгу «127 писем о любви»?

МР: Да потому, что именно так я понимаю жанр этой книги, ее главную стилистическую особенность, из-за чего, кстати, у меня возникли серьезные проблемы с издателями. Письма к любимым женщинам пишутся не по грамматике, а очень часто с нарушением ея. Тут встречаются разнообразные грамматические вольности, когда Синявский склоняет несклоняемые имена, Африку пишет с маленькой буквы, а щетку – с большой. И вот вам фраза: «Получил бандероль с Пикассо и Эренбургом. Теперь бы мне еще получить Поморин и Зубную Щетку». Под одной крышей в этой фразе Пикассо – великий художник, Эренбург – великий писатель, Поморин – зубная паста, а Зубная Щетка – сами знаете что. И все равны, все одинаково важны и значительны в лагерной жизни. Даже ошибка становится стилистическим приемом. Цитата: «От ошибок и оговорок слово воспринимается ярче. Они придают образам и предметам недосягаемой силы поэзию». Синявский возвращает словам старое написание: например, «чорт» пишет через «о», и никакого черта через «е» не может быть… Цитата: «В моем издании … именуется «Эрнест». Но помнится, в старых изданиях всегда писали «Эрнст»…» Вот так вот. Лишнее «е» в слове Эрнест нарушало для Синявского главное украшение прозы – ее ритм, украшение внутреннее, глубинное, скрытое. Это вам не пошлая рифма, которую может придумать кто угодно и которая прозу только портит. Самое главное – это слово, его звучание, не слово-информация, а слово-образ.

МК: А мне это отчасти напоминает стиль общения, который сейчас принят в Интернете. Думаю, что молодое поколение читателей сумеет оценить и понять эти стилистические особенности книги..

МР: Нет, я в этом абсолютно не разбираюсь. Я делаю все самым примитивным образом. Ребенок мне налаживает компьютер, и я буквально двумя пальцами что-то такое делаю, но в Интернете я не разбираюсь…

Однако, мне бы хотелось, чтобы читатель этой книги помнил, что в нашей переписке еще всегда обязательно присутствовал некто третий – это КГБ. Первым письма Синявского читал лагерный цензор, затем они изучались на Лубянке и только в третью очередь поступали ко мне. Естественно, мы это учитывали и для передачи важных сообщений разработали несколько шифров. Например, после условного слова читали только вторые буквы после точки, и получалось нечто интересное. Рассчитывали мы и на малограмотность цензоров. Так, пересылая Синявскому неопубликованные стихи Мандельштама, я выдавала их за собственные поэтические опусы. А в семидесятом году я плакалась в письме: «Беспросветная тоска от смерти Тынянова, которую трудно осознать, и невозможно поверить. Я все время думаю о Наташе, и что она будет без него делать, и как она будет жить, и где, и на что, и зачем.» И кто из них – от лагерного сержанта и до московского полковника – знал, что Тынянов умер еще в 1943 году, а сообщаю я в лагерь о смерти эмигранта Аркадия Белинкова? Сам Синявский, учитывая наших читателей в погонах, в письмах почти никого не называет по именам, так что многие друзья и знакомые фигурируют в письмах под прозвищами. Эти прозвища, как и некоторые зашифрованные сообщения, раскрыты в примечаниях к письмам. В моих письмах к Синявскому было много картинок, которые принадлежали Александру Петрову и мне. Александр Петров – это мой ученик, мой студент тогдашний. Все пушкины и синявские, все кони и флагштоки были нарисованы им. Архитектура, собаки, кошки, цветы и птицы сначала были общими – и его, и мои, а потом только мои. Хочу добавить, что именно в те годы в мире художников появилось новое техническое увлечение – фломастер, который открывал совершенно новые возможности, позволяя покрывать бумагу толстым жирным цветовым слоем, а еще штрих свежего фломастера шикарно сочетался с фальцовкой. Используя этот прием, вдруг можно было обнаружить, что слова «Данте» и «ад» – это всего-навсего инициалы: «Андрей Донатович»…

Один из самых моих любимых разделов в этой книжке – это именной указатель. Когда книжка только вышла из печати, моим любимым развлечением было читать знакомым именной указатель на букву «а»: Агафья, Аглая, Алешковский, Аксененко, Анка, Анфиса, Апаш и т.д. Так вот Агафья и Аглая – это две знакомые афганские борзые. Анка – надзирательница в лагере, которую мне удалось при помощи интриг уволить, о чем мне, между прочим, Синявский в одном из писем сообщает. Анфиса – это знакомый котенок, а Апаш – это ирландский сеттер, который гулял по нашему переулку, и мы много общались. Здесь вообще очень много собак, кошек и всяких прочих тварей. Кроме того, в книге приводится календарь, на котором я вычеркивала дни из срока Синявского, а также отмечала дни наших свиданий..

Еще раз хочу подчеркнуть, что это не академическое издание, это действительно письма о любви – к воздуху, ветру, собаке, бумаге, дождю, ребенку, птицам… Так я эту книжку понимаю, и мне кажется, это действительно соответствует истине.

МК: Но как вам удалось уволить надзирательницу Анку? Честно говоря, я с трудом себе это представляю…

МР: Да, в именном указателе упоминается эта Анка. Она была надзирательницей в доме свиданий, которая впускала и выпускала на свидание женщин – жен, дочерей – и в ее обязанности входило их обыскивать. И должна сказать, она очень любила это дело. Ко всему прочему, она была очень красивая баба: подтянутая, стройная. В отличие от многих надзирателей, далеко не всегда опрятных, она ходила в подогнанной шинели, грудь колесом, красивый ремень, причесана, подкрашена, все как надо, как в строю. Но она была садисткой, то есть обожала заставить раздеться какую-нибудь бабу, поставить ее в неловкое положение, перетрясти все, сделать так, чтобы та опоздала на поезд… А лагеря располагались на ветке от станции Потьма, по которой пускали специальный «подкидыш». Опоздаешь на поезд – ночуй где-нибудь на станции или просись к кому-то. В общем, она постоянно пакостила, где могла: не дать чего-нибудь, отобрать, запретить. Вот такая была задрыга. И вот однажды она обыскивала меня, обыскивала и сделала так, что я опоздала на поезд. Делать мне было нечего, впереди длинная ночь, а где ее проводить, к кому проситься, утром рано вставать, в общем, все планы были нарушены… И я решила: раз так, то позволю-ка я себе небольшую интрижку. А после того, как меня обыскали, меня уже пришел выводить мужик-надзиратель, ну я и говорю ему, что мне необходимо поговорить с их начальством, так как я должна сделать заявление. И когда приходит руководство – на надзирательском уровне, естественно, а не начальник лагеря – я заявляю о своем протесте: мол, во время обыска обнаружилось, что у надзирательницы Анны слегка противоестественные наклонности, так как щупала она меня не так, не там, и вообще… Ну они забегали, стали мне объяснять: « У нее муж, дети…» А я говорю: «Ну что с того, даже и термин такой есть «двустволка»…». Короче, заявление я это оставила и уехала. Переночевала где-то, а потом – в Москву. И через некоторое время Синявский прислал мне шифрованное сообщение в одном из писем: надзирателя Анки в доме свиданий больше нет.

Мне, между прочим, даже было присвоено звание фельдмаршала. «Фельдмаршалом» меня обозвал мой друг Голомшток, после того, как я сумела помочь ему эмигрировать. Он уезжал на год раньше нас, получил разрешение на выезд, и тут вдруг приходит к нам и смеется совершенно идиотским смехом: «Я получил разрешение на выезд, но я никуда не поеду, ха-ха-ха!». А я вижу, как его трясет смех, и совершенно идиотскую морду моего любимого друга. Все дело в том, что тогда только что ввели плату за обучение, то есть каждый уезжавший на пмж за границу должен был расплатиться с государством за полученный диплом. А он был у нас дурак с двумя образованьями высшими, и его жена тоже – дура с двумя факультетами. Представляете, им за четыре диплома нужно было платить! Это была совершенно несусветная сумма. Но я сумела эти деньги собрать и все как надо организовать. Ни у кого таких денег не было – мы же все были шантрапа. Я была богаче всех своих друзей, потому что делала разные ювелирные изделия, но не настолько… Вот я и составила список всех друзей, и всех обложила маленьким налогом для Голомштока. Начала я, естественно, с себя – всегда надо начинать с себя, – вложила самую большую сумму. И пошло-поехало… Нужные деньги собрались, причем довольно быстро. Помню, в один прекрасный день мы с Синявским откуда-то возвращаемся, и в нашем дворе – очень темный был двор – вдруг видим Евгений Борисовича Пастернака, которого я в список не внесла, и он говорит: «Я пришел выкупить сто грамм голомшточьего мяса.» После этого мне и было присвоено звание фельдмаршала.

С тех прошло почти сорок лет, мне уже скоро семьдесят пять стукнет. И вот сидит перед вами тихая такая на вид старушка… Знаете, у меня растут две внучки: одной – семь лет, и она ангел, работает ангелом, так сказать. А второй – два года всего, но о ней уже все говорят: «Урка, вылитая бабушка!», – и еще ее называют «оторвой». Поэтому я считаю, что свойства человеческого характера закладываются в самом раннем детстве, возможно, еще в генах, раз и навсегда.

МК: Ну вот, теперь мне наконец-то стало более-менее понятно, откуда взялись слухи о ваших якобы «особых» отношениях с КГБ, которые мне порой приходилось слышать во время своего пребывания в Париже, да и в России. Далеко не каждый в вашем положении решился бы на такую авантюру: я имею в виду, в частности, эту историю с увольнением надзирательницы по имени Анка…

МР: О, мне во время следствия порой было даже искренне жаль следователя Пахомова, потому что я постоянно позволяла себе всякие хулиганские поступки. А он ничего не мог со мной сделать, так как в процесс уже включился Запад, уже было задействовано мировое общественное мнение, и поэтому никак по-настоящему приструнить они меня не могли. А у меня расчет был простой: сыграть роль неукротимого бандита, а когда они придут переговариваться, то вдруг круто сменить тактику. Синявский на первом свидании мне сказал: «Вы свое дело сделали, процесс провели как надо, и теперь ваше дело – уйти в тень. Это была его установка, потому что он чувствовал себя ответственным за наши судьбы как инициатор и главный виновник всего произошедшего. Отныне мы должны были быть безутешными «соломенными вдовами», просто женщинами, потерявшими своих мужей. А я ему уже говорила, что начинается диссидентское движение, то, се… Но он четко написал мне: «Это – не для вас». Такую тактику он избрал. Знаете, это – как западный способ ведения войны и российский. Западный полк проходит через какое-то сражение, повоевали — и все отходят отдыхать, а в бой вступают следующие полки. И только мы, русские, ведем войну по принципу: «И как один умрем в борьбе за это!». Это наш менталитет, российский. А во время войны бывает иногда полезно сменить тактику…

Однако так уж получилось, что к моменту посадки мужиков я была женой Синявского, а Лариса Богораз женой Даниэля уже не была. Жизнь ее с Даниэлем вообще была очень тяжелая, хотя он был очаровательный, прелестный, обаятельнейший человек, но гуляка и блядун. Такое иногда случается. С ним было приятно дружить, выпивать, он был человек застолья, очень верный друг… Короче говоря, я съездила на свидание первая, вернулась оттуда и Ларисе Богораз точку зрения Синявского изложила. Она обещала Даниэлю все передать, но почему-то не передала. И наоборот, стала «раскручивать» его на обоюдную войну. Поэтому, когда наш план «раскрутился» как надо, то в 67-м году, когда ожидалась амнистия в связи с юбилеем советской власти, меня пригласили и сказали, что если Синявский напишет заявление о досрочном освобождении, то попадет под амнистию. На что я возразила, что он не напишет такое заявление, поскольку такое заявление предполагает признание вины, а он ее не признавал и не признает. Тогда они мне предложили написать такое заявление самой, потому что жена может и не вникать: виноват муж, не виноват, лишь бы мужик был дома. Но я сказала, что без его разрешения писать ничего не буду, потому что я напишу заявление, его выпустят, а он выйдет из лагеря и меня бросит. Зачем мне это надо? Лучше пусть мне дадут дополнительное свидание, я поеду к нему, мы с ним это обговорим, и если он мне разрешит, то я это заявление напишу. Свидание дали. Синявский мне заявление написать разрешил, но сказал, что обязательно нужно сделать так, чтобы они вышли вдвоем с Даниэлем, а один он не выйдет. Кроме того, он меня предупредил, что меня могут обмануть, так что я должна была постараться как-то все это учесть и избежать подвохов. Но когда я передала кагэбэшникам его условия, те заявили мне, что этот план у нас с Андреем Донатовичем не выйдет, и Даниэля они не выпустят. Почему? Что? Ведь он, казалось бы, и срок получил меньше, и не инициатор всей этой истории, и фронтовик, ранен был?… А не надо было с ними воевать! То есть получалось, что если они теперь его выпустят, то это будет выглядеть так, будто Лариса Богораз их дожала, и они отступили, а они не отступают… Таким образом совершенно естественно наши дороги с ней разошлись.

МК: И все-таки, публикация писем Синявского – это в каком-то смысле публикация черновиков его книг. Как бы он сам к этому отнесся?

МР: Во-первых, эти письма включают в себя далеко не все из того, что Синявским опубликовано, – опубликован какой-то процент написанного. Все, что напечатано, у меня есть в компьютере, и я как-нибудь произведу подсчет. Все, что напечатано, – это «Голос из хора» или «Прогулки с Пушкиным», или там отрывки каких-то статей – все отмечено голубым цветом в компьютере, и он легко и просто все мне подсчитает. Возьмем, к примеру, «Прогулки с Пушкиным». Синявский переносил их в письма тогда, когда они были уже тщательно им отделаны. Он в письма вставлял только то, что уже фактически готово. Очень забавно, но он никогда не печатал черновики на машинке, а исключительно то, что уже несколько раз предварительно переписывал. У него была настоящая мания – переписывать. Не нравится фраза – он ее сначала правил слегка, но он ужасно не любил замазанных листов, поэтому ему было легче все переписать заново, и по ходу он всегда еще кое-что вставлял. И только, когда все это было несколько раз переписано, только после этого он текст перепечатывал. Точно так же было и с компьютером. Хотя там и можно сразу править то, что написано, но он все равно предпочитал сначала писать от руки и переписывать. И он работал так до своей последней болезни, когда у него была уже такая слабость, что был способен только подползать и тыкать что-то такое там на клавиатуре…

И еще одну вещь следует учесть. Я же начала печататься в журнале «Декоративное искусство» еще до посадки Синявского. У меня была своя собственная фамилия. И я придумала и реализовала – и тоже через эти письма – следующую ситуацию. Так как мы уже целый ряд статей написали с ним вместе, и они пошли в журнал «Декоративное искусство» под именем Мария Розанова, то я решила эту практику продолжить. И представляете, какой это кайф для лагерника, и как он потирал там ручки. Раньше он сидел в Москве, а печатался в Париже, а теперь сидит в лагерях, а печатается в Москве. Получает на нарах свежий журнал, а там то, что он несколько месяцев назад написал. Но в этих работах мы выступаем как соавторы: из опубликованного в «Декоративном искусстве» не было ни одного текста, сделанного целиком Синявским. Когда мы привезли вещи, сделанные вместе, в эмиграцию, то там встал вопрос: если их тут печатать, то под каким именем. Под двумя или под одним? А если под одним, то под каким? И вот тогда мы собрали и посчитали: вот в этом тексте больше Розановой, и эта статья будет Розановой, а в этих текстах больше Синявского… Там, где оказалось больше Синявского, напечатано под его именем.

И должна вам сказать, что я всегда была довольно жестким редактором и скандалистом первой статьи. Переругаться за текст – это я всегда умела.

МК: Давно хотела у вас уточнить. Почему Андрей Донатович стал подписывать свои первые произведения «Абрам Терц»? Для меня это далеко не праздный вопрос, так как мне довольно часто приходилось оправдываться за свое литературное имя, ссылаясь в том числе и на пример Синявского, точнее, Абрама Терца.

МР: У вас замечательное имя, Маруся! Мне оно очень нравится!.. А Синявский же и в тюрьму-то попал за свой псевдоним. Когда Синявский первый раз отправлял рукопись за границу, встал вопрос – под каким именем. Было ясно, что под своим именем ее там печатать нельзя. Если это делается под своим именем, то только одни раз. А предполагалось протоптать дорогу. Вообще Синявский мечтал о создании «второй литературы». Вот есть советская литература, а рядом будет жить другая, параллельная литература. Это была его мечта. Тут и встал вопрос о псевдониме. Синявского невероятно раздражала общепринятая манера брать себе псевдонимы: все красивые и непременно с каким-то дополнительным значением. Максим – какой? Горький! Демьян – какой? Бедный! Ну и так далее… Все они с каким-то значением. А эстетический принцип как Синявского, так и мой всегда заключался в том, чтобы работать на снижениях. Вот вхожу я, например, и говорю: «Помогите старой идиотке наладить мобильник!». И почему-то все начинают бегать и помогать мне это сделать гораздо быстрее, чем если бы я пришла с неприступным лицом дамы о себе много понимающей. А так, рядом с мобильником – старая идиотка в моем лице…

Вот и этот псевдоним был тоже построен на снижениях и не должен был содержать в себе никакой красивости. Во-вторых, он должен был своим звучанием напоминать звучание любимого литературного имени Синявского, каковым для него являлось имя Эдгара По. «Эдгар По» – звучит резко, как удар кинжала! Кроме того, мы с Синявским обожали блатные песни, много знали их наизусть и даже часто пели друг другу. У Синявского еще до знакомства со мной была заведена тетрадочка, куда он их записывал, да и у меня были кое-какие бумажечки. Мы же еще и на этом с ним сошлись. И вот тут я сказала «Абрам Терц»! Помните?

Абрашка Терц – карманщик всем известный,
Абрашка Терц все рыщет по карманам….
Абрашка Терц собрал большие деньги,
Таких он денег в жизни не видал,
Купил он водки, водки и селедки…

Хорошо написано! И честное слово – это придумала я. А он всю жизнь твердил: нет, это придумал он. Но я это дело оспаривала и говорила ему: «Хватит с тебя и твоих сочинений….». Помню даже, когда мы вместе давали интервью телевиденью, кажется Андрею Максимову, то и там стали с ним спорить на эту тему. Мы постоянно с ним об этом спорили…

МК: А после того как Андрей Донатович сам побывал в тюрьме, он не разлюбил блатную лирику? Я встречала людей, у которых встреча с реальным уголовным миром навсегда отбивала интерес к какой-либо «блатной романтике».

МР: Дело в том, что, может быть, тюрьма и лагерь, где отбывал свой срок Синявский, уже мало напоминала тюрьмы и лагеря, в которых сидели лагерники сталинского времени. Все-таки тут было строгое разделение заключенных на уголовных и политических. И то, что их развели в разные стороны, очень сказалось, потому что, действительно, обычно лагерники сталинского времени, понюхавшие уголовников, никакой любви к ним больше уже не испытывали. А Синявский уголовников практически не нюхал. Если в его лагере и были уголовники, то только те, которые пошли и по политической статье тоже. А какая политическая статья у уголовника? Ну, взял, например, и выколол у себя на груди: «Смерть КПСС!» или там флаг где-нибудь сорвал по пьяни… Но когда такой уголовник попадает в политический лагерь, то там уже нет этой специфической «уголовной среды», поэтому он уже себя ведет поприличнее…

МК: То есть и в Париже Вы продолжали любить такого рода песни? Доводилось ли Вам там слышать Алешу Дмитриевича, например, в хоре которого, насколько я знаю, одно время пела покойная Наталия Медведева?

МР: Алеша Дмитриевич пел в русском ресторане, а мы в русские ресторане в Париже, как правило, не ходили. Понимаете, когда-то мы с Синявскими были невероятными славянофилами, отчасти еще и потому, что я по образованию искусствовед. Одна из моих должностей называлась «архитектор-реставратор», и я постоянно была связана с провинцией, с поездками туда, с великим русским народом… И все это как-то невольно вращалось вокруг церкви, то есть, условно говоря, вокруг церкви разрушаемой и гонимой, неправительственной. И мы очень все это любили, вникали во все эти проблемы. Однако с нас все это очень быстро сошло, когда мы попали в эмиграцию… Ибо только в эмиграции начинаешь по-настоящему понимать, что беды отечества не от Запада, не от большевиков даже, а они заложены в нас самих, в нашем родном любимом русском народе. Поэтому я и родила афоризм, который сейчас вошел практически во все сборники афоризмов: «Эмиграция – это капля крови нации, взятая на анализ». Одна такая большая книга афоризмов, кажется, даже называется «Мысли великих женщин». И действительно, анализ крови нации там происходит, отчего начинаешь многие вещи понимать по-новому. Когда так вот видишь русского человека среди других, в сугубо узком кругу людей, и там, в этом вот маленьком коллективе, все абсолютно то же самое начинает происходить… Вот и Синявский в эмиграции во второй раз стал «врагом народа».

МК: Насколько я уже косвенно поняла из нашего разговора, кажется, Вас серьезно настораживает нынешняя социально- политическая ситуация в России – раз уж Вы склонны считать эту книгу тюремных писем еще и полезным для наших соотечественников руководством к действию…

МР: Моя бабушка часто говорила: «У меня по закону божьему больше трех никогда не было: Бога нет…» Хотя, на самом деле я только двух настоящих христиан и видела в своей жизни – первая была моя бабушка, а второй – Краснов-Левитин, невероятный графоман и совершенно потрясающий человек… Короче, креститесь, когда кажется.

Потому что ситуация – где-то между плохо и очень плохо. Шанс, который был дан отечеству, простите, но благополучно, просрали. Мне вообще эта страна в последнее время все чаще представляется Атлантидой, которая погружается в море какого-то невероятного дерьма. Кто сказал, что Атлантида провалилась в один день и под воду? Нет, она погружалась, погружалась… Потому что то, что сейчас происходит, чудовищно от начала до конца. Мне кажется, что сейчас Синявского даже не стали бы сажать, а просто отравили бы, и все. Нет человека – нет проблемы.

Мне оттуда виднее, потому что я не отвлекаюсь на разные мелочи. Вы тут, как будто видите ребенка каждый день и не замечаете, как он растет. А вот если видишь человека раз в месяц, то сразу замечаешь в нем множество изменений, а если раз в два года – то вообще очень многое. И вот я приезжаю – в этом году уже четвертый раз, – и многое бросается в глаза. Хотя какие-то вещи заметны и оттуда. У меня ведь там есть телевидение, а именно — программа новостей, которая не транслируется на Союз, это телевизионная программа «Эха Москвы». Имеются еще какие-то программы: например, есть там такая программа, которая называется «Планета», где в основном все материалы о культуре… Но я все равно слышу, как меняются голос, интонации работающих там людей. Хотя все это предназначено специально для русскоязычного населения за рубежом, которому тоже мозги надо понемножечку промывать, и это сейчас делают, правда, вежливо, но все равно промывают.

Но должна признаться, что два с половиной года из-за этих писем я ничего толком не читала, ни за чем особенно не следила, а только немножко смотрела российское телевидение, и все.

Однако у меня на этот счет есть даже своя теория. Три вещи погубили отечество.

Первое – это размеры. Простите, но это самая большая страна в мире. Это самая богатая страна в мире и с самым нищим народом! Я не большой специалист в «дальних востоках», но в христианском мире это самая богатая страна. Другие страны намного беднее. Но они умеют сделать из своих меньших богатств что-то, а мы – нет. Потому что рабы не умеют думать, строить, а умеют только подчиняться, только выполнять. А когда рабы приходят к управлению государством, как у нас случилось, то они, естественно, оказываются ни на что не способны. Что такое был тот же Ельцин? Это же бывший секретарь обкома. А что такое секретарь обкома? Он умеет делать две вещи: прогибаться перед сильными и гноить слабых, все! В этом смысле чехи поступили намного разумнее: они запретили коммунистам занимать руководящие должности. Вы были в руководящей партии, а теперь занимайтесь бизнесом, своей работой, но управлять вы больше не будете, уже доуправлялись.

Второе – чудовищное национальное самомнение, невероятно раздутое. Американцы тупые, французы тупые, только русские самые умные. Напрашивается закономерный вопрос: если ты такой умный, то где же твои деньги? Почему ты не умеешь их сделать?

И третье – это православие. Это роковая вещь. Во всяком случае, католичество и протестантство как церковные институты устраивают меня намного больше. Простите, но императоры ходили к Римскому папе кланяться, а не наоборот. А у нас же после декабристов Синод разрешил нарушать тайну исповеди. Сейчас церковь тоже всячески подстраивается под государство.

МК: Ваши планы?

МР: Моя работа над книгой «Абрам да Марья» еще не завершена. Я мечтаю ее дописать и постараться выпустить к следующей осени. Но я пишу очень медленно. Сил у меня ноль целых ноль десятых, устаю я быстро.

Два с половиной года я была погружена в работу над письмами. Кто-то недавно спросил у меня, что я читаю последние годы, поинтересовался моими литературными вкусами. Могу сказать, что в последнее время я ничего не читаю, кроме писем Синявского… И Марининой, которую я читала на ночь по полторы страницы, как снотворное, поэтому одной книжки мне хватало на много-много-много ночей.

МК: Ну а «Синтаксис»? Не собираетесь ли Вы возобновить выпуск этого журнала?

МР: «Синтаксис»… Опять-таки, сейчас я вложила два с половиной года жизни в эти три тома писем. Но что касается «Синтаксиса», то я ужу давно для себя решила, что этот журнал создан для изгнанников. При этом все равно, где они живут: он создан для непечатаемых авторов, для острых сюжетов, которые можно обсудить только в «Синтаксисе». Таким последним сюжетом для меня, до «Норд-Оста», была Чечня. И последний номер «Синтаксиса» открывается моей статьей про Чечню, которая потом была в Интернете (не я ее туда поместила), правда она была до этого напечатана еще и в «Независимой газете» и получила кучу откликов, из которых я выбрала в основном самые гнусные: где говорилось, что меня надо сечь публично на площади и еще что-то в том же духе. Я с удовольствием напечатала их в «Синтаксисе» рядом со своей статьей – а это было в 2002 году – для Истории. И вот сейчас я взяла в качестве очередной такой темы для своего журнала слово, которое я ненавижу. «Терроризм»! А ненавижу я это слов за полную его безграмотность, потому что то, что сейчас происходит, – это вовсе не терроризм никакой, а совсем другое. Это называется «война»! Ибо у террористов – одни правила игры, а у воюющих сторон – совсем другие. И смешение этих понятий приводит только к лишним жертвам.

Во-первых, любая война предполагает совершенно обязательные переговоры. Все войны кончаются переговорами. А терроризм? «Ах, мы с террористами не разговариваем!» Да, есть террористы: вот недалеко от дома моего сына Егорки находится тюрьма Санте, где сидит знаменитый террорист, товарищ Карлос, он же Шакал. У них главная задача – совершить теракт и спастись. А когда люди не только убивают других, но умирают сами, то это уже не террор, а куда страшнее – это религиозная война.

МК: А Вы никогда не хотели вернуться на родину—так ведь в девяностые годы поступили многие эмигранты, особенно литераторы?

МР: Нет, еще в 95-м году я сказала: в отечество обратно я не вернусь, так как боюсь умереть от раздражения!

Маруся Климова (05/11/04)

Вернуться на страницу «за Границей»